Оболганная империя - Лобанов Михаил Петрович 4 стр.


Таким сытейшим ораторам как бы отвечал Чехов в одном из своих писем: если веры в истину нет, "то не занимать ее шумихой, а искать, искать одиноко, один на один со своей совестью..."

Но в том-то и дело, что никак не могут "искать одиноко" эти динамичные деятели. Потому что осатанело крутятся в них цитатные и прочие "культурные" приспособления, и не могут они работать вхолостую. Вот тут-то и подавай на размол побольше "проблем" всякого сорта - начиная от судьбы мировых цивилизаций и кончая кибернетическим стихотворчеством. Попадись на вид Гл. Успенский с его болью - вот уж будет "блеск"!

Боль, "кровопролитная битва" на шахматной доске, атомная бомба, моднейшие актрисы - все одинаковая пища для крутящегося внутри интеллектуального агрегата.

И самая смерть для таких счастливцев щенячье дело.

Говорят, что Моцарт умер вскоре же после "Реквиема" так он был потрясен сокровенной загадкой бытия, выразившейся в его "Лакримозе". Но вот я слышал, как говорил молодой музыкант, вернувшийся из Боткинской больницы, где только что умерла его жена: "Понимаешь, так хватала из кислородной трубки, сжимает ее, дергает, а у самой уже в это время окисление мозга начинается..." Ему бы бежать с этого шестого этажа, где он так расписывал смерть жены, чтобы в голове кровь с мозгами не перемешалась, чтобы не броситься самому из окна, а он так научно вникает... Как бы посмеялся этот любитель изящного, передай я ему рассказ моей бабушки о том, как умирала ее дальняя родственница: "Говорит всем: вы возьмите в руки свечи, зажгите их и мне одну дайте, чтобы я не в темноте пошла на тот свет, а с огоником".

Поделюсь наблюдениями. Иногда я хожу на кладбище Донского монастыря (от нашего дома поблизости). Не было еще дня, чтобы не слышал: "Скажите, а где могила Салтычихи?" Но не слышал ни разу: "Скажите, а где могила Чаадаева?" Или: "Где могила историка Ключевского"? Видимо, Салтычиха действует поострее...

Как короед, мещанство подтачивает здоровый ствол нации. Живя только этим подтачиванием слепым или злобно-сознательным, мещанство не способно подняться повыше своих несложных (хотя и разрушительных) инстинктов. Исторический смысл нации? Для мещанства это пустота. Для него "общие" идеи пустой звук, его греет только то, что можно попробовать на ощупь, что можно сегодня же реализовать на потребу брюха. Чтобы что-то утверждать, нужна способность к творчеству. Поэтому мещанство так визгливо-активно в отрицании. В этом у него способности изощреннейшие, эрудиция современнейшая вплоть до ссылок на заклятых зарубежных "друзей" и т.д. Это мещанство самая желанная почва для разлагателей народного духа.

***

Вообразите себе самочувствие Герцена, который покинул Россию ради "свободной речи" в Европе и вот в этой Европе начинает задыхаться от миазма буржуазной пошлости. Потом-то у Герцена вырвалось: "Начавши с крика радости при переезде через границу, я окончил моим духовным возвращением на Родину. Вера в Россию спасла меня на краю нравственной гибели".

Вообразите себе ужас Герцена, который бежал за границу, полный надежд и веры в европейское духовное процветание, и вот обнаруживается, что духовного-то процветания и нет, а есть "мелкая и грязная среда мещанства, которое, как тина, покрывает зеленью своей всю Францию", а есть лавочники, буржуа, безликая икра людская. Сколько ненависти в герценовских словах о буржуа, который "обрюзг, отяжелел", который "смеется над самоотвержением", каменея в "разврате самом гнусном". Катастрофично оскудение: "Все мельчает и вянет на истощенной почве: нету талантов, нету творчества, нету силы мысли, нету силы воли...

все нищают, не обогащая никого: кредита нет, все перебиваются со дня на день; образ жизни делается менее и менее изящным, грациозным, все жмутся, все боятся, все живут, как лавочники, нравы мелкой буржуазии сделались общими, никто не берет оседлости: все на время, наемно, шатко".

Можно представить себе такой вопрос Герцену со стороны воображаемого оппонента: "Вот вы говорите о русском народе, так сочувствуете ему за всякие там его страдания, но что будет, когда он достигнет благополучия, достигнет просперити? Вы уверены, что тогда-то, без голодухи-то повальной, без которой не обходились русские, ваш народ будет глубок духом? Будет готов к толчку для обновления человечества? Не проест ли его тля столь презираемой вами буржуазности?" Герцен мог бы в ответ сказать: "Буржуазная Россия? Да минет Россию это проклятие!"

Нет более лютого врага для народа, чем искус буржуазного благополучия. Это равносильно параличу для творческого гения народа. Что же тогда оставляет народ в памяти человечества? Когда нация не застыла еще в определенных формах, когда внутренние силы ее мощно бродят, пусть потенциально, тогда есть историческая надежда. Но может ли она быть, когда нация нивелируется в стандарте самых несложных прагматических идеалов и потребностей? Это упрощение заразительно в нынешнем мире. Американизм духа поражает другие народы. Уже анахронизмом именуется национальное чувство. Какие там могут быть судьбы народов, когда, по словам одного зарубежного социолога, Европа не что иное, как "единый индустриальный организм", где взаимосвязь разноплеменной массы целиком определяется технико-организационными факторами. Интеграция - вот словцо, которым эти ревнители "единого организма" хотели бы духовно просветить народы, зараженные национальным "анахронизмом". Так интегрировать, чтобы начисто соскоблить этот дикий пережиток национального, народного, чтобы перемещать всех во всеобщей индустриальной пляске. Чтобы ни духа, ни памяти о прошлом, ни самого языка не осталось от этих самых народов, без всего этого груза куда успешнее будет регулирование "единым организмом". Ничего, что с такой "интеграцией" в народах исчезнут атлантиды самобытной культуры, что вместо красочного луга, усеянного цветами, вытянется что-то вроде голого асфальтированного шоссе, что нивелировка породит гибельную для творчества стандартизацию.

Рано или поздно смертельно столкнутся между собой эти две непримиримые силы: нравственная самобытность и американизм духа.

Духовная сытость - вот психологическая основа буржуа, делающая его таким непробиваемо здоровым и в то же время неизлечимо больным. Для творческого человека нет, пожалуй, большего наказания, чем опуститься до этой духовной сытости, но буржуа иного состояния и не знает. Респектабельность вполне побивает в его глазах "юродство какого-нибудь Белинского", нищенствовавшего всю жизнь, а перед смертью, в бреду, что-то кричавшего народу. Ну солидно ли? Или вот еще: дело ли этого ученого Ломоносова рассуждать о "сохранении и размножении российского народа"?..

Гражданская честь заливается жиром. Все бытие в пределах желудочных радостей: довольствуясь этим малым, мещанин только в этом рыгающем содержании и понимает мир.

То, что живот святость материнства, это совершенно ясно. Но есть и брюхо, о котором В. Гюго (по поводу Рабле) сказал: "Брюхо животное, это свинья. Один из отвратительных Птолемеев прозывался "брюхо". Брюхо для человечества страшная тяжесть: оно ежеминутно нарушает равновесие между душой и телом. Оно пятнает историю. Оно вместилище пороков. Аппетит развращает разумение. Похоть сменяет волю... Потом оргия превращается в кабацкий загул... Человек стал штофом водки. Внутренний поток темных представлений топит мысль: потонувшая совесть не может более подать знака пьянице-душе. Оскотение совершилось. Это даже уж и не цинизм: пустота и скотство.

Назад Дальше