Пациенты частенько заходили в кабинет Линсейда или к Алисии, иногда я видел, как в окнах кабинетов опускаются жалюзи, но что там происходило после этого, оставалось для меня загадкой.
Однако за писательство пациенты взялись с несомненным жаром. Они бродили по территории клиники с блокнотами и ручками, иногда заходили в “Пункт связи”, и оттуда доносился треск пишущих машинок, но показывать мне свои творения они не спешили. Никто так и не сдал сочинение, и несмотря на то, что я сгорал от желания почитать хоть что-нибудь, я их не торопил.
После катастрофы в лекционном зале я довольно долго не общался с Линсейдом, а в редкие встречи с Алисией старался поскорее закруглить разговор. Беда в том, что наши беседы, как правило, заканчивались слезами. Однажды Алисия пришла ко мне в хижину со свертком одежды, и я обрадовался, сочтя этот визит жестом примирения, – пока не увидел, что это за одежда. То были мои собственные вещи – те самые, из пропавшей дорожной сумки. Недоставало лишь футболки с Че Геварой.
– Где вы это взяли? – неблагодарно спросил я.
– А что такое? Вам не нравится?
– Но это же моя одежда.
– Конечно, ваша. Я только что вам ее дала.
– Она всегда была моей. Где вы ее взяли?
– У нас есть источники.
– А где остальные мои вещи? Книги? Фотографии? Где они?
– Если хотите знать, эту одежду я нашла.
– Нашли?
– Да. В кустах. Наверное, местные мальчишки перебросили через стену.
– И вы решили всучить мне одежду, которую кто-то перебросил через стену?
– Так вам она не нужна?
– Нужна. И много чего еще нужно.
– Грегори, вы ведете себя несколько истерично.
– Ничего подобного.
– Поверьте мне, Грегори, я врач, я понимаю в этом лучше вас.
– Мне казалось, вы не любите ярлыков.
Ее терпение лопнуло.
– Я ухожу, – объявила Алисия. – Мы сможем поговорить об этом позже. Или не сможем.
Вот так протекала моя жизнь в первую неделю. Я ел и спал. Бродил по территории. У меня случались короткие и двусмысленные беседы. Я занимался “ничем”. Днем было еще не так тяжко, но вот вечера тянулись нескончаемо. Алкоголь и травка, конечно, оказались бы кстати, но, увы, они были недоступны; впрочем, я никогда особо не увлекался ими. Временами меня даже пугала собственная правильность. А вот книг или, на худой конец, радио точно не хватало. Они помогли бы мне скоротать время – равно как и телевидение. Но в клинике не было ни телевизора, ни телевизионной комнаты, и вы поймете, насколько иной была та эпоха, если я скажу, что это обстоятельство меня ничуть не удивляло.
Большей частью я сидел у себя в хижине, дурея от скуки, одиночества, безволия и подозрений, что я совершил ужасную и дурацкую ошибку; я ловил ночные звуки, прислушивался к скрипу деревьев, к возне неведомых зверушек, к далекому шуму машин. Я смотрел на здание клиники, где всегда горел свет, находил окно кабинета Линсейда и видел, как он то беспокойно расхаживает по кабинету, то, подскочив к столу, что-то лихорадочно пишет.
А как-то ночью, когда я размышлял о Линсейде и в сотый раз вопрошал себя, как ему удалось заморочить Алисии голову, он вдруг собственной персоной нарисовался в дверях моей хижины. Шагов я не слышал и потому растерялся, прекрасно сознавая, сколь праздным и никчемным сотрудником, наверное, выгляжу в его глазах. Но Линсейд смотрел как-то по-доброму и это окончательно сбило меня с толку.
– Вы не возражаете, если я войду? – спросил Линсейд.
С чего бы мне возражать? И как я могу ему помешать?
– Как дела?
Я хотел сказать правду, но не успел открыть рот, как Линсейд продолжил:
– Не говорите. Постараюсь догадаться. Вы изнываете от скуки, одиночества и своего безволия. И вы подозреваете, что совершили ужасную и дурацкую ошибку.
Его проницательность меня поразила.
– А еще, – добавил Линсейд, – вы не знаете, справитесь ли с работой. Вы даже не знаете, в чем заключается ваша работа. Вы растеряны. Вы пришиблены и напуганы. Вы не понимаете, что вы здесь делаете. Вы даже не понимаете, кто вы сейчас.
Разумеется, он был абсолютно прав, и в иных обстоятельствах его слова встревожили бы меня или разозлили. Вообще-то я не люблю, когда меня видят насквозь, не нравится мне быть банальным, одномерным существом, но сейчас меня согрела мысль, что хоть кто-то меня понимает.
– Не волнуйтесь, – сказал Линсейд. – Все это совершенно нормально.
Мне стало легче оттого, что мои переживания не выходят за рамки заурядного.
– Правда?
– Да. Я вижу, как вы сидите здесь один, ничего не делаете, хотите чем-то заняться, но не знаете, чем именно, и я прекрасно понимаю ваши мучения. Но я вам говорю: ничегонеделание – сейчас самое лучшее для вас занятие. Непросто быть чистым листом бумаги. Освободиться от страхов, желаний, мыслей, стремлений, действий – вот достойная и благородная цель. Если вы преуспеете в этом, то станете полезнейшим членом нашего коллектива.
Я пялился на него, наверняка пялился тупо, и не находил слов.
– Превосходно, – сказал Линсейд. – Вы уже поняли, как важно освободиться от слов, от необходимости отвечать. Вы молодец.
И он ушел. Гений растворился в ночи, а я остался гадать, являются ли его слова высшей мудростью или же бредом сивой кобылы.
9
Непосвященного (а трудно найти человека более непосвященного, чем я, который только-только прибыл в клинику Линсейда) можно простить за незнание разницы между копрофилией, копролалиеи и копрофемией; поэтому позвольте внести ясность.
Копрофилия – буквально “любовь к экскрементам”; и я не знаю, что сказать об этом, кроме как: отвратительное извращение, с которым я не хочу иметь ничего общего.
Остальные два понятия гораздо интереснее и имеют больше отношения к делу.
Копролалия – дословно “фекальная речь”, состояние, немного похожее на синдром Туретта, когда больной не может удержаться от непристойностей, где бы он ни находился: в супермаркете, на исповеди, на концерте Брамса. В некоторых учебниках говорится, что такой человек играет со словами так же, как копрофил играет с фекалиями, так что и это не самая приятная и совсем не сексуальная штука.
А вот копрофемия может в определенных обстоятельствах быть и тем и другим.
Копрофемия заключается в использовании непристойностей как составной части сексуальной игры. В своем крайнем проявлении это – пагубное извращение, когда непристойные слова становятся важнее, нежели сам секс, но в менее выраженной форме – довольно безвредная причуда, усиливающая сексуальное удовольствие.
Но, как я сказал, у меня не было даже отдаленного представления об этих болезнях и различиях между ними; и если бы кто-нибудь сказал мне, что эти различия станут для меня очень важны, я вряд ли поверил бы.
Как бы то ни было, это случилось в пятницу вечером. Завершилась моя первая рабочая неделя, хотя и без работы в строгом смысле этого слова (поскольку я ни хрена не делал); признаться, этот маленький юбилей никак не сказался на атмосфере, царящей в клинике, или на ее деятельности. После разговора с Линсейдом я лег спать – не потому, что устал, а потому, что не смог придумать иного занятия.
Я лежал, безуспешно пытаясь заснуть, поскольку в голове крутились все те же вопросы. Что я здесь делаю? Нужно ли мне признаться? Ну и так далее – и вполне естественно, что постепенно мысли мои обратились к Алисии. Нельзя сказать, что я предавался сексуальным фантазиям, – это было бы слишком просто, слишком однозначно. Я все еще боялся, что выставил себя перед ней полным кретином.