Но перед уходом он официально пожал мне руку и сказал:
– У нас получилась отличная пьеса в двух действиях, правда, Майкл?
Доктор Бентли куда менее официально проводил нас до дверей, и, когда я переступал порог, он с нежностью посмотрел на меня, отчего я почувствовал себя очень неуютно.
– Такой хорошенький, – сказал он, – и такой глупенький. – Я почувствовал угрозу не столько в его словах, сколько во взгляде, и, возможно уловив это, он добавил: – Но недостаточно хорошенький или недостаточно глупенький, чтобы быть истинно привлекательным.
2
Соблазнительно думать, что все это случилось в совершенно другую эпоху, но я уверен: тогдашнее наше отношение к себе на удивление схоже с нашим нынешним отношением. Мы почитали себя очень современными, очень глубокими, очень уверенными в себе. И одновременно чувствовали себя заваленными, перегруженными, пресыщенными. Нам казалось, что мы тонем в изобилии товаров и услуг, продуктов и идей. Мы считали, что магазины забиты всякой ерундой. На дорогах слишком много машин. Мир казался нам чудовищно загрязненным. Мы напоминали себе осажденных – рекламой и средствами массовой информации. Даже в академическом спокойствии Кембриджа мир казался слишком шумным, суетливым, требовательным. Наше восприятие вряд ли грешило неточностью, но тогда мы еще не видели главного. Если кто-то и догадывался, что вскоре мир утонет в компьютерах и электронных развлечениях, то помалкивал об этом, хотя надо заметить, некоторые предвидели будущее лучше других и определенно лучше, чем я.
Когда наша студенческая жизнь подошла к концу, многое прояснилось: кто мы такие и кем мы были все это время. Казавшиеся бунтарями и противниками материальных благ теперь проявляли интерес к юриспруденции и бухгалтерскому учету. Те, кто в студенчестве снискал репутацию щеголя и декадента, теперь подумывал о карьере телевизионного аналитика. А те, кто увлекался конкретной поэзией и авангардным кино, размышляли над вопросом, не податься ли им в “Дейли телеграф” [10] . И в большинстве случаев каждый получал то, что хотел.
Я же не имел ни малейшего представления, какое будущее меня ждет, я даже не знал, о каком будущем мне мечтается. Я с удовольствием остался бы в университете, провел бы еще несколько лет в аудиториях, библиотеках и кабинетах, побыл временным, если уж нельзя остаться вечным, студентом. Но я прекрасно понимал, что мои успехи недостаточно заметны, чтобы претендовать на аспирантуру. Я даже побеседовал о своих перспективах с доктором Бентли. Если он и затаил обиду на то, что я сжег его книгу, то виду не подал. Бентли сказал, что готов замолвить за меня словечко, но объективно он считает, что научная карьера не для меня.
В те дни я весьма неоднозначно относился к тому, что лишь отчасти шутливо называл “реальным миром”. Конечно, университетская среда временами казалась искусственной и удушающей, но внешний мир – мир работ и карьер, мир взрослых отношений, стремлений и денег – казался местом неизмеримо более жестоким и пугающим, и кембриджское образование никак не подготовило меня к встрече с ним.
А поскольку на карьеру ученого рассчитывать не приходилось, я занялся делом, которое казалось мне наиболее близким к научной деятельности или, по крайней мере, – самой очевидной заменой. Я поступил на работу в одну лондонскую фирму, торгующую редкими книгами. Фамилия ее владельцев была Соммервиль – хорошо известное имя в узких и довольно специфичных кругах. Они покупали и продавали первые издания английских и американских авторов. Самым дорогим был Джойс, за ним шли Грэм Грин и Ивлин Во, а в самом низу находились Кингсли Эмис и Йэн Флеминг. Фирма также торговала всевозможными рукописями – начиная от почтовых открыток и писем и заканчивая архивами. Судя по описанию, работа была вполне по мне, и я мог неплохо справиться.
На собеседовании мне сказали, что есть и перспективы: возможно, мне придется участвовать в аукционах, вести переговоры с душеприказчиками или даже ездить в Америку с визитами в университетские библиотеки, где накопилось немало литературного товара. Потенциальные работодатели – как, впрочем, и я сам – считали, что мое обаяние может оказаться весьма полезным, и я преисполнился решимости погрузиться в работу, отдать всего себя без остатка миру изящных переплетов и нумерованных тиражей, но то, чем мне пришлось заниматься изо дня в день, оказалось куда более скромным.
Предполагалось, что я учусь каталогизировать книги и рукописи – с тем, чтобы можно было рассылать точные описания покупателям, которые заказывают их по почте. Таких людей хватало, все они были богаты, а иногда и знамениты. В списке рассылки значились Том Стоппард и Джордж Стайнер [11] , а также немало преподавателей Кембриджа, в том числе и доктор Бентли, хотя, судя по записям, он уже много лет ничего не покупал.
Составление каталога было занятием педантичным, механическим и неодолимо тоскливым. Предполагалось, что я различаю идеальное состояние, отличное состояние, хорошее состояние и удовлетворительное состояние. Я научился делать лаконичные описания, например: “следы износа на корешке”, “на форзаце надпись рукой автора”, “передний обрез немного выцвел”, “обтрепанная суперобложка”. Я даже узнал, что такое “лисьи пятна” [12] .
Через пару месяцев после окончания университета я сидел за рабочим столом, когда мой начальник Джулиан Соммервиль положил передо мной две книги. Хотя Джулиан носил фамилию владельцев фирмы, он доводился им достаточно дальним родственником, чтобы остальные не считали себя обязанными делиться с ним чем-то – в том числе и семейным состоянием. Он руководил магазином, хотя владельцы предпочитали именовать его не магазином, а “галереей”, потому как “галерея” – шикарней, выпендрежней и с большей вероятностью отпугнет случайного покупателя, но, на мой взгляд, магазин – он магазин и есть. Для меня Джулиан был директором магазина, а я большую часть времени играл роль продавца.
Джулиан Соммервиль был высоким долговязым человеком с безупречными манерами, одевался он в несколько слоев коричневого цвета: вельветовые костюмы, песочные жилетки, бежевые рубашки, вязаные твидовые галстуки. Книги, что он положил передо мной, были экземплярами “Великого Гэтсби” Скотта Фицджеральда – первые английские издания, оба в идеальном состоянии, но у одной из книг имелась суперобложка, а у другой нет.
– Урок букинистического дела, номер тысяча первый, – весело сказал Джулиан и показал на книгу без суперобложки. – Этот весьма желанный и достойный коллекции экземпляр может принести около сотни фунтов.
Я кивнул, изо всех сил стараясь выглядеть внимательным учеником.
– А этот экземпляр, – продолжал он, показывая на другой, – в суперобложке, стоит около пятисот. Мораль урока: в нашем деле, как ни в каком другом, следует судить по одежке.
– Эзотерическое знание, – сказал я.
Что-то вроде этого я и хотел сказать. Со всех сторон меня окружала литературная традиция, солидность застекленных и запираемых на ключ книжных шкафов, столов, обитых кожей. Так что иногда меня одолевала потребность подпустить “современную” терминологию. Джулиан снисходительно нахмурился.
Его урок вызвал у меня двойственное отношение. Если “Великий Гэтсби” в супере стоит настолько больше, чем без супера, то обложка становится более цепной, чем сама книга. Я прекрасно понимаю, как оскорбительно это звучит для литературных пуристов. Они могли бы сказать, что чрезмерное внимание к материальному обрамлению книги, к изданию, к переплету, к суперобложке не оставляет места для содержания книги, что на самом деле тексты невидимы и бестелесны, свободны от бренности печатного объекта.