Хильдебрант побледнел!
На руке дезертира красовались часы в виде крокодильей головы!
3
Фельдфебель Латуре, который за время этой истории пришел в полный разлад с самим собой, ни слова не сказал своему неблагодарному и вероломному протеже. Он лишь то и дело поглаживал свои обожженные кошачьи усы и таращил на Аренкура налитые кровью глаза. Norn de Dieu… — читалось в его взгляде.
— Ты с ума сошел? — накинулся на Голубя поэт Троппауэр, который после всего случившегося счел резонным перейти с приятелем на «ты». — У тебя здесь было теплое местечко, совсем как у моего коллеги Данте в Раю, а ты валяешь дурака!
Голубь пожал плечами.
— Я не для того вступил в легион, чтобы дохнуть со скуки. Я полюбил твои стихи и хочу слушать их всегда, в огне и в воде!
— Ты это серьезно? — растроганно спросил поэт.
— Совершенно серьезно. Я с детства боготворю поэзию и уверен, когда-нибудь стану гордиться тем, что был одним из первых почитателей великого Троппауэра.
Вокруг обезьяньей челюсти заходили жевательные мышцы, и большие осоловелые глаза заволоклись слезами.
— Я обещаю тебе, что не скрою от потомков этот факт, если стану когда-нибудь великим поэтом. Я понимаю твое восхищение, но чтобы следовать за мной в пустыню… это… это действительно трогательно…
— За твои стихи я готов в огонь и в воду! — вдохновенно воскликнул Аренкур. — Я полюбил их и не хочу без них жить ни дня!
Троппауэр покраснел и потупил взгляд.
— Я рад, что подарил тебе целый мир… — запинаясь, пробормотал он и дрожащей лапищей неловко выудил из кармана состряпанный наспех эпос. Разгладил листки, взволнованно пожевал губами и трагическим голосом возвестил: — Гюмер Троппауэр. «Завтра выступаем, эхма!»
Голубь отлично приспособился думать о своем, когда Троппауэр осчастливливал его своими пространными творениями. У него уже вошло в привычку размышлять под жужжание сиплого голоса, а если поэт вдруг с восторженным лицом замирал, Голубь бросался его обнимать, восклицая наобум:
— Превосходно! Изумительно! Незабываемо! Больше нет?
— Есть, продолжение, еще четыре песни.
— Почему так мало! Читай скорее! Ты… Ты просто Пушкин!
Поэт в упоении облизывал толстые, выпяченные губы, смущенно почесывал заросший сизый подбородок и читал дальше. А Голубь опять принимался раздумывать над тем, что делать с пятнадцатью тысячами франков. Деньги ему не принадлежат, это ясно. Он не может прикарманить чужие деньги только потому, что они по ошибке оказались у него… Значит, первым делом нужно внимательно осмотреть бумажник, который он вынужден был сунуть в карман вместе с другими вещами убитого. Переодевшись тогда в хибарке, он взял вещи себе. Сейчас они в кармане рубашки, но разглядеть их можно только в «герметически» надежном месте. А в их казарме многое устроено по-дурацки. В умывальных комнатах, например, нет дверей. Чтобы тот, за кем положено следить, ни на секунду не оставался без присмотра. Где уж тут разглядеть бумажник! Глупость все-таки: бумажник в кармане, а в него даже не заглянуть! В спальне всегда кто-нибудь сшивается, там не получится, в столовой и подавно… В город не выпускают… Проклятье!
— Ну как?! — торжествующе спросил Троппауэр.
— Просто не нахожу слов… Удивительно! Как ты, со своим гением, еще здесь, а не в Швеции на вручении Нобелевской премии!…
— Что в наши дни поэт может ждать от современников? — с горьким смирением вопросил Троппауэр и провел пятерней по редким, но длинным прядям.
— Так тебе понравилось?
— Колоссально! Только последние две строки, как бы тебе сказать…
— Да-да!… Ты прав, — с воодушевлением согласился поэт, — ты видишь самую суть! Я тоже чувствовал, что и этой части настроение уже не то, надо бы там кончить, где я остаюсь один во Вселенной, словно одинокая звезда…
Он вытащил чернильный карандаш, послюнявил его и тут же вычеркнул две последние строки.
— Теперь идет третья песня, она немного длинная, но по своим достоинствам превосходит две первые.
— Что значит длинная, если речь идет о произведении Троппауэра! Читай, или я разделаюсь с тобой! Неблагодарный!
Двор в спешке пересекли два офицера. В форте царила суматоха. После обеда в прачечной взорвалась ручная граната, и из бывших там солдат лишь один остался в живых, тяжело раненный. Все в волнении ждали следственную комиссию из штаба полка. Однако пришла телефонограмма, что комиссия прибудет только утром, а до тех пор велено охранять место происшествия и ничего там не трогать.
Любопытных тут же отогнали от прачечной, и лейтенант громогласно приказал:
— Фельдфебель Латуре!
— Qui, mon comandant.
— До приезда комиссии поставьте у прачечной караул! Чтобы все оставалось в том же положении, что и сейчас! Внутрь никого не пускать!
…Голубь как раз дошел в своих размышлениях до того, что к чертям собачьим все эти тайны. Никогда уже он не научится находить в них удовольствие. А Троппауэр как раз дошел до строчки «если дрогнет земля и проклятие грянет с Небес…».
И оно грянуло!
— Троппауэр, бестолочь, восьмигорбый верблюд, это еще что за…
Словом, из уст фельдфебеля Латуре грянули такие проклятья, что земля воистину содрогнулась, и даже будь его утверждения правдивыми лишь наполовину, и этого было бы достаточно, чтобы самые дальние представители рода Троппауэров от стыда провалились сквозь землю.
Поверженный в прах поэт поплелся ужинать, унося свои бумажки и всклокоченную голову. Голубь застыл как вкопанный. Латуре поглаживал усы и не сводил с него глаз. Рубцы от ранений на его лице побагровели.
— Рядовой!
— Oui, mon chef.
Фельдфебель выдержал многозначительную паузу.
— В прачечной лежит восемь трупов, вернее говоря, то, что от них осталось. Я вас назначаю до утра в караул. Через пять минут в полном походном снаряжении явитесь в караульное помещение.
Это было довольно безжалостно. Лейтенант вовсе не имел в виду, что ночью в таком жутком месте нужно поставить одного часового. Тем более солдата, который на рассвете отправляется в пустыню.
— Приказ ясен?
— Ясен, господин фельдфебель!
— Что вы ухмыляетесь? — взвыл фельдфебель, ожидавший, что Голубь позеленеет от ужаса и злости. — Вы, может быть, рады?
— Рад, господин фельдфебель! — искренне ответил Аренкур, потому что действительно был рад. В этом уединенном месте он сможет наконец спокойно рассмотреть хранящийся в кармане бумажник. Уж там-то ему наверняка никто не помешает.
Фельдфебель побагровел от ярости.
— Вы!… Вы ненормальный!… Я вас еще отучу ухмыляться, будьте уверены!… Вы… Вы… Rompez! Rompez! Пока я отбивную из вас не сделал!
Бедняга, как он разозлился, думал Голубь, поднимаясь в спальню. Пилот сидел на кровати и на ночь натирал ноги жиром. Он-то знал, что значит выступать в поход!… Хильдебрант писал письмо, а сам тем временем наблюдал за собирающимся Голубем и украдкой поглядывал на другого легионера, который, казалось, спал.
Его звали Пенкрофт. Это был носатый, худой, но довольно широкоплечий человек. Он приехал из Америки. Опоздай он хоть минутой на пароход, быть ему на электрическом стуле. А так с ним ничего не могли сделать. Он был замешан в политическом убийстве, сумел бежать из Шербура… С Хильдебрантом его редко видели вдвоем. Он дружил с греком Адрогопулосом, чемпионом по кетчу. Они сошлись на почве спорта. Как профессиональный боксер, Пенкрофт когда-то обучал полицию разных стран средствам самозащиты. Хильдебранта чаще всего видели вместе с графом.