Симеон Гордый - Дмитрий Балашов 10 стр.


– Отходит? – спросил вполголоса внук.

Василий Протасьич кивнул, двинув кадыком. Справясь с голосом, повелел:

– Позови кого ни то! Жонок… Пелагею, тетку твою, она тут, за дверьми… И Феону тож! – возвыся голос, договорил в сыновью спину.

И, пока не вошли, не завыли, не начали прибирать мертвеца, бережно приложился губами, щекою, седой бородою своей к лику родителя. Всю жизнь держал про себя, что любимый был не он, а тот, покойный, первенец Данила, убитый на бою под Москвой. Всю жизнь отец держал его в требовательной суровой строгости, словно испытывал; возможешь ли заменить того, мертвого? И только сейчас вдруг почуялось, что отец – свой, близкий ему и любимый, а он, хоть и седой и старый уже, а ма-а-ахонькой сейчас! Словно тот, давешний детеныш, коему так хотелось порою (и так страшно было!) прижаться, приласкаться к своему великому, грозному, для него и для многих грозному и праведному в ровной суровости своей отцу.

А за окнами, на дворе, и на сенях, забитых народом, уже восставали плач и голошение жонок, вызнавших у прислуги о кончине великого тысяцкого Москвы.

Нет! И здесь, под безмерным окоемом незнакомого неба, вдали от родины, он несвободен так же, как и там! Незримый гнет батюшковой воли держит его словно в когтях. Гнет власти, врученной ему (и еще не полученной!), бремя навычаев родного народа, от коих освободись он перестанет быть тем, что он есть, и сделается совсем другим людином, вовсе без корней, словно перекати-поле, и потому он и сам не хочет избавить себя от этого бремени! И от власти, и от заветов предков, и от своей почему-то так и не сложившейся семьи, и от державных забот – не хочет он избавленья!

И будет стоять, вдыхая воздух воли.

Воли, которая ему не нужна. И синеглазая девушка с золотыми волосами, что зазывно взглядывает на него, чая хотя короткой дорожной любви, мимолетной ласки припутной, так и пойдет, не тронутая им, в гарем убийцы Черкаса… Воля! И ничего неможно, нельзя и не хочется даже изменить!

Солнце низит над степью. Пахнет далеким дымом. Неотвратимо близит Сарай, столица Золотой Орды.

Шалый, с весенними бездонными глазами, Симеон спустился в тесноту корабельного чрева. Отбросил дверь, и жарко овеяло стыдом. За низким стольцом сидели его бояре. Михайло Терентьич неспешно писал большим лебединым пером. Запасные перья торчали в устье узорной медной чернильницы, ждали своей очереди, вбирая бурую железистую жидкость. Сорокоум с Афинеем и Феофан Бяконтов столпились со сторон, подсказывая и споря. Александр Морхинин, сидя прямь писца, громко перечислял порубежные тверские села – видимо, толковня шла о князе Костянтине Михалыче. Пока он там предается безделью и греховным помыслам, его бояре трудятся не разгибая спин, верно обмысливают очередную хитрую уловку, дабы улестить, остеречь или удоволить чем возможного тверского соперника.

Александр Морхинин первым увидел князя, бояре завставали было, но Симеон торопливым движением руки вновь усадил их по местам. Михайло Терентьич глянул скоса, хотев что-то прошать, но, видно, понял по лицу молодого князя, по шалым его глазам, что прошать не стоит, ухмыльнулся едва-едва, молвил:

– Дела, вишь!

– Да, дела… – отмолвил Семен с растерянною улыбкой. – А я… – хотел покаяти в безделии своем, но сдержал слово. Князю невместно. Строго свел брови. Попытал вникнуть в то, что почали объяснять ему в два голоса Сорокоум с Морхининым. Слушал, кивал, а не понимал ничего. В глазах все мрела приманчивая синева, покамест жаркая волна гнева на себя не заставила стряхнуть наваждение. Он крепко сел на скамью, повелел в уме: «Внять!» Попросил, залившись нервным румянцем, повторить сказанное. Михайло Терентьич одним еле видным прищуром глаз одобрил молодого князя. Сорокоум посопел (не любил, когда его плохо слушали).

– Софья Юрьевна, толкую, не ко времени умерла, царство ей небесное! Московской узды на Костянтина не стало! Дак вот, смекаем тута, с племянником у их не все ладно, со Всеволодом, да и кашинский князь тово… Словом, понимай сам, княже!

(Кашинский князь, Василий Михалыч, самый младший из сыновей Михайлы Святого, замученного в Орде, жил до недавней поры в Твери. И теперь что ж? Надобно ссорить его с родным старшим братом Костянтином? Возможно ли сие? Тем паче без тетки Софьи? И само-то оно таково пакостливо, брр!) Спросил отрывисто:

– Кашинский князь тоже в Орде?

– То-то и оно, что нет! – раздумчиво протянул Сорокоум. – В Орде-то их свадить не дорого б стало…

Вновь началось то, из крови и грязи сотканное, что именуют делами, трудами и заботами господарскими, а позже назовут греческим словом «политика», и смысл чего – борьба за земную власть.

Вон! Уже встречают! И наши, и ордынцы… Никак сам Товлубег? И снова будет золотой трон, и стареющий Узбек на троне в окружении жен и вельмож… Что скажет ему Узбек? Что он сам ответит Узбеку? («А ведь и не знаю!» – как-то вдруг остро и беспокойно вспыхнуло в мозгу и пробежало неприятною дрожью, или то ночная уходящая сырь так пронзила его, пока он стоял тут, и глядел, и думал недвижимо?) И сказать надо уже теперь, особенно ежели Товлубий… Нет, не Товлубий, кажется! Да уже не Черкас ли сам? Нет, и не Черкас… А, видел, знаю! Знакомец старый! И уже машет, щурясь приветно, словно умильный кот.

Назад Дальше