Архипелаг ГУЛаг - Солженицын Александр 4 стр.


Мы просто ЗАСЛУЖИЛИ все дальнейшее.>.

И потом - чему именно сопротивляться? Отобранию ли у тебя ремня? Или приказанию отойти в угол? Или переступить через порожек дома? Арест

состоит из мелких околичностей, многочисленных пустяков - и ни из-за какого в отдельности как будто нет смысла спорить (когда мысли

арестованного вьются вокруг великого вопроса: "за что?!") - а все-то вместе эти околичности неминуемо и складываются в арест.

Да мало ли что бывает на душе у свеже-арестованного! - ведь это одно стоит книги. Там могут быть чувства, которых мы и не заподозрим. Когда

арестовали в 1921 году 19-летнюю Евгению Дояренко, и три молодых чекиста рылись в ее постели, в ее комоде с бельем, она оставалась спокойна:

ничего нет, ничего и не найдут. И вдруг они коснулись ее интимного дневника, которого она даже матери не могла бы показать - и это чтение ее

строк враждебными чужими парнями поразило ее сильней, чем вся Лубянка с ее решетками и подвалами. И у многих эти личные чувства и привязанности,

поражаемые арестом, могут быть куда сильней страха тюрьмы или политических мыслей. Человек, внутренне не подготовленный к насилию, всегда слабей

насильника.

Редкие умницы и смельчаки соображают мгновенно. Директор геологического института Академии Наук Григорьев, когда пришли его арестовывать в

1948 году, забаррикадировался и два часа жег бумаги.

Иногда главное чувство арестованного - облегчение и даже... РАДОСТЬ, но бывало это во времена арестных эпидемий: когда вокруг берут и берут

таких, как ты, а за тобой все что-то не идут, все что-то медлят - ведь это изнеможение, это страдание хуже всякого ареста и не только для слабой

души. Василий Власов, бесстрашный коммунист, которого мы еще помянем не раз, отказавшийся от бегства, предложенного ему беспартийными его

помощниками, изнемогал от того, что все руководство Кадыйского района арестовали (1937 г.), а его все не брали, все не брали. Он мог принять

удар только лбом - принял и успокоился, и первые дни ареста чувствовал себя великолепно. - Священник отец Ираклий в 1934 г. поехал в Алма-Ату

навестить ссыльных верующих, а тем временем приходили его арестовывать. Когда он возвращался, прихожанки встретили его на вокзале и не допустили

домой, 8 лет перепрятывали с квартиры на квартиру. От этой загнанной жизни священник так измучился, что когда его в 1942-м все-таки арестовали -

он радостно пел Богу хвалу.

В этой главе мы все говорим о массе, о кроликах, посаженных неведомо за что. Но придется нам в книге еще коснуться и тех, кто и в новое

время оставался подлинно политическим. Вера Рыбакова, студентка-социал-демократка, на воле мечтала о суздальском изоляторе: только там она

рассчитывала встретиться со старшими товарищами (на воле их уже не осталось) и там выработать свое мировоззрение. Эсерка Екатерина Олицкая в

1924 году даже считала себя недостойной быть посаженной в тюрьму: ведь ее прошли лучшие люди России, а она еще молода и еще ничего для России не

сделала. Но и воля уже изгоняла ее из себя. Так обе они шли в тюрьму - с гордостью и радостью.

"Сопротивление! Где же было ваше сопротивление? - бранят теперь страдавших те, кто оставался благополучен.

Да, начинаться ему отсюда, от самого ареста.

Не началось.

***

И вот - вас ведут. При дневном аресте обязательно есть этот короткий неповторимый момент, когда вас - неявно, по трусливому уговору, или

совершенно явно, с обнаженными пистолетами - ведут сквозь толпу между сотнями таких же невиновных и обреченных.

И рот ваш не заткнут. И вам

можно и непременно надо было бы КРИЧАТЬ! Кричать, что вы арестованы! что переодетые злодеи ловят людей! что хватают по ложным доносам! что идет

глухая расправа над миллионами! И слыша такие выкрики много раз на день и во всех частях города, может быть сограждане наши ощетинились бы?

может аресты не стали бы так легки!?

В 1927-м году, когда покорность еще не настолько размягчила наши мозги, на Серпуховской площади днем два чекиста пытались арестовать

женщину. Она схватила фонарный столб, стала кричать, не даваться. Собралась толпа. (Нужна была такая женщина, но нужна ж была и такая толпа!

Прохожие не все потупили глаза, не все поспешили шмыгнуть мимо!) Расторопные эти ребята сразу смутились. Они не могут работать при свете

общества. Они сели в автомобиль и бежали. (И тут бы женщине сразу на вокзал и уехать! А она пошла ночевать домой. И ночью отвезли ее на

Лубянку.)

Но с ваших пересохших губ не срывается ни единого звука, и минующая толпа беспечно принимает вас и ваших палачей за прогуливающихся

приятелей.

Сам я много раз имел возможность кричать.

На одиннадцатый день после моего ареста три смершевца-дармоеда, обремененные четырьмя чемоданами трофеев больше, чем мною (на меня за

долгую дорогу они уже положились), привезли меня на Белорусский вокзал Москвы. Назывались они спецконвой, на самом деле автоматы только мешали

им тащить четыре тяжелейших чемодана - добро, награбленное в Германии ими самими и их начальниками из контр-разведки СМЕРШ 2-го Белорусского

фронта, и теперь под предлогом конвоирования меня отвозимое семьям в Отечество. Пятый чемодан безо всякой охоты тащил я, в нем везлись мои

дневники и творения - улики на меня.

Они все трое не знали города, и я должен был выбирать кратчайшую дорогу к тюрьме, я сам должен был привести их на Лубянку, на которой они

никогда не были (а я ее путал с министерством иностранных дел).

После суток армейской контр-разведки; после трех суток в контр-разведке фронтовой, где однокамерники меня уже образовали (в следовательских

обманах, угрозах, битье; в том, что однажды арестованного никогда не выпускают назад; в неотклонимости десятки) - я чудом вырвался вдруг и вот

уже четыре дня еду как вольный, и среди вольных, хотя бока мои уже лежали на гнилой соломе у параши, хотя глаза мои уже видели избитых и

бессонных, уши слышали истину, рот отведал баланды - почему ж я молчу? почему ж я не просвещаю обманутую толпу в мою последнюю гласную минуту?

Я молчал в польском городе Бродницы - но, может быть, там не понимают по-русски? Я ни слова не крикнул на улицах Белостока - но, может быть

поляков это все не касается? Я ни звука не проронил на станции Волковыск - но она была малолюдна. Я как ни в чем не бывало шагал с этими

разбойниками по минскому перрону - но вокзал еще разорен. А теперь я ввожу за собой смершевцев в белокупольный круглый верхний вестибюль метро

Белорусского-радиального, он залит электричеством, и снизу вверх навстречу нам двумя параллельными эскалаторами поднимаются густо-уставленные

москвичи. Они, кажется, все смотрят на меня! они бесконечной лентой оттуда, из глубины незнания - тянутся, тянутся, под сияющий купол ко мне

хоть за словечком истины - так что ж я молчу??!..

А у каждого всегда дюжина гладеньких причин, почему он прав, что не жертвует собой.

Одни еще надеются на благополучный исход и криком своим боятся его нарушить (ведь к нам не поступают вести из потустороннего мира, мы уже

не знаем, что с самого мига взятия наша судьба уже решена почти по худшему варианту, и ухудшить ее нельзя).

Назад Дальше