Лена. У неё в обычае — налетев, виснуть.
— Испугался?
— Да нет, — сказал он, локтем отводя её от ножниц. — Ты не поранилась?
— Пустяки! — она почесала бок.
— А я разодрался. — Он осмотрел себя. Выше запястья кровоточили царапины. Кусты роз были в крови, брызги попали и на клоуна.
— Прости, — сказала она. — Ты любишь меня?
— Люблю, — сказал он, чувствуя её волосы. — Не накидывайся, как девочка… Надо умыться, кровь…
— Кровь смывается, — обняла она его.
— Твой отецсказал, всё достаётся кровью. Он-то отмылся? Пойдём.
— Нет, стой! Мы как Адам и Ева. Туман рассеется, откроется рай… Поцелуй меня!
Он коснулся её губами.
— Я опоздаю… В тебе гормоны выработались к любви. В регулы ты любви не хочешь… — пытался он разъяснить. — Всё только химия. Странно… какие-то щёлочи управляют твоими чувствами. Мы рабы всего: химии, физики, географии, этики… Рабы законов.
— Милый, помнишь, что наш юбилей скоро? Нужно готовиться. Я уже заказала, и на неделе нам все привезут. Будут палатки и павильоны, музыка… Десять лет… это какая свадьба? Медная? Хоть какая-нибудь! Выдумаем сами… Розовая пусть!
— Пусть, — согласился он. — Я просто хотел эту дрянь убрать, — кивнул он на клоуна. — Вид портит…
Она обернулась и посмотрела.
— Не понимаешь?
Он пожал плечами.
— Клоун здесь, — ликовала она, — чтобы поздравить! Он очень милый! Он так мне нравится! Я его ночью видела за окном. Он всматривался, проверял, те ли мы самые, к кому нужно. Я думала, что сон. А он… Пускай! У нас чтоскоро? Помнишь? Больше чудес! Сытина позови, других своих, кого хочешь, а я своих. Оттянемся! Так скучно жить, Петь! Ужасно порой скучаю! Знаешь, может быть, — посмотрела она в пространство, — плюнем на эту Рублёвку — да и в Москву? Всё рядом! Вышел — и вот Тверская! Но юбилей отпразднуем здесь! Здесь! Такое — раз в жизни. Потом будет двадцать лет, тридцать, сорок… а десяти лет уже никогда… Десять — это ведь лучшее. Молодость, и срок круглый… Через десяток мне сорок четыре… — она зажмурилась. — Старая станет Лена, старая! Мы тогда отмечать не будем. Какой праздник — старым? Папа приедет, надо собраться… Ты с ним не очень. Он ведь нас любит… Да, занудный. Но он нас любит. Сколько он на нас тратит!
— Не на меня, признайся. Меня он ненавидит.
— Пусть. Но я люблю тебя. Веришь? И, милый, не преувеличивай. Отцы ревнуют, вечно хотят нам сказку.. В отпуск куда? Гавайи?
— Опять за его счёт? — Девяткин тронулся к дому, морщась от грохота техники. — Больше не могу. Он на меня смотрит, как на обузу. Раньше я соглашался, даже терпел. Сейчас трудно, я ведь уже большой, средний возраст… Нам на мои деньги — только в Грецию… Лена, давай жить по средствам. Я не глава банка. Я не могу швырять деньги, как твой… — он смолк, завидев в тумане тень.
— Так сделайся президентом банка! — подошёл тесть. — А то жену укорять, что отец щедр к ней…
— Фёдор Иванович, — начал Девяткин, тронув исколотое запястье, — здесь яхозяин. Я здесь — отец. У меня здесь дочь… у меня своё видение вещей. — Он проклинал грохот стройки и малошумные западные авто. Он пойман врасплох, хотя всегда избегал поднимать денежные вопросы при тесте.
— Я не чужой Кате и Лене, — сказал тот. — У них жизнь одна. Жизнь идёт, некогда ждать, когда ты их обеспечишь. Им нужен максимум. Я — могу дать. И я даю… — Тесть был в толстом и дорогом пуловере, в дорогих брюках, ботинках и благоухал дорогим парфюмом. Сзади маячили бодигарды.
— Нет, — повторил Девяткин. — Мы не бедны. Вы в вашем праве дарить подарки, но в доме хозяин — я.
— А строил дом ты? — буркнул тесть. Выскочила Катя, бросилась деду на шею. — Строил, — продолжил он, — я… Ты — свой дом строй. Не мешай мне делать счастливыми моих девочек.
— Эти девочки и мои. Женились бы… — начал Девяткин.
— Петя, ну хватит! — крикнула Лена.
— Дедушка, едем? — Катя, уже на руках у деда, выпытывала что-то у него.
Они втроем пошли вперёд.
Тесть обернулся:
— Ты их не любишь. Не сомневаюсь, ты понимаешь, что ноша не по тебе. Любящий лез бы из кожи вон. Ни амбиций в тебе, ни силы. Думаешь о чем-то своем, а толку?
— Ваша, Фёдор Иванович, сила, — брякнул Девяткин, — в том, что вы хапнули в удобный момент у государства, а теперь учите быть богатым, амбициозным и любящим.
— Прекрати! — вскинулась Лена. — Папа, ты тоже. Что вы грызётесь?
Тесть проронил:
— Покойница со мной жила счастливо… Ты не понял. Сумрачный у тебя нрав, маньячный. Кажется, ты завистлив? Не удивлюсь, если запьёшь и устроишь когда-нибудь поножовщину. Я б Лену носил на руках! — он смолк и пошёл прочь.
Понимала ли жена, что муж оскорблён? Вряд ли. Она любила отца и относилась к их спорам как к пустякам. Девяткину же тесть казался силой, которая ему враждебна. Тесть говорил о жизни, но называл так не жизнь, а данность, или действительность,где люди действуют и где действия создают всё, а жизнь вытеснена на окраину, где рукотворное в корне отлично от первозданного. Тесть — делец. Девяткин же знал, что относится к недельцам, хотя сам крутится в бизнесе и играет по правилам. Но он этого не желает, и не от лени, а от какого-то внутреннего голоса, твердящего, что деяния ничтожны и преходящи. Где Вавилон? Где царства прошлого? И эта культура уйдет… Плюс и любовь была, да какая! Ромео — Джульетта! Орфей — Эвридика! И где всё?
Где?
Вопрос придавил Девяткина, и он побрёл в дом через гараж.
Наверх можно было пройти только через кухню, где тесть устраивался у длинного стола-бара, а Лена включала чайник.
— Пап, — звала дочь. — Иди сюда! Дед везёт меня на занятия, потом мы поедем кататься на лошадях.
— Ну и отлично, — сказал Девяткин и, не задерживаясь, ушёл на второй этаж. Он любил дочь, но не хотел проявлять чувств при тесте.
В ванной он брился, стоя у зеркала. На него смотрел длинный, чуть рыжеватый тип с правильными чертами, разве чуть мелкими. Обычный клерк, до того правильный и стандартный, что даже бесцветный, но такой нравится взбалмошным, избалованным дамам. Надень на Девяткина костюм попроще — не отличался бы он от мужчин класса охранников, водителей, мелких торговцев и офицеров. Трезвый, подтянутый, усредненный тип. Никаких черт, накладываемых страстями, долгими думами, внутренней глубиной или гениальностью. На лбу ещё нет морщин, от носа вниз не прорезались возрастные складки. Мысль о жизни коснулась его недавно, с тех пор, пожалуй, как Лена ужесточила требования к их статусу. Раньше ей хватало того, что есть; теперь, даже уверяя, что любит, она нуждалась в другом. Лена рассматривала Девяткина как механизм упрочения и подъёма их быта, к тому же он, человек без претензий, давал ей гарантию стабильности отношений. Когда-то Девяткин встретил её в компании «золотой молодёжи» с этим самым Серёжей, с которым она пила, курила и целовалась, но под конец пирушки попросила Девяткина проводить её. Ей нужен был якорь. Сдержанный, постоянный Девяткин такой якорь как раз напоминал. Может быть, напоминали многие, но тот оказался мал, тот крив, Девяткин же был правилен, как модели деловых костюмов, туфель и галстуков. Одетый с иголочки, он казался менеджером высшего звена, а то и министром, лицом значительным, перспективным.
Сбрызнув себя парфюмом, Девяткин оценил свой внешний вид и вздохнул. По той иронии, с какой его мозг оценивал тело, он понял, что разум чужд плоти, что он с ней в связях раздельных, в связях субъекта и подчиненного объекта. Он прошёл в спальню, видя, что клоун крутится на ветру за стёклами, но повёрнут лицом к нему; красный глаз вглядывается внутрь, подсматривая. Странно, подумал он, что у клоуна брови вразлёт, как у Лены, и ещё чем-то странно напоминает Лену. Странно, что она восприняла игрушку как символ юбилея.
На лестнице он столкнулся с ней.
— Милый, когда назад?
— В восемь.
— Съездим, возьмём что к празднику? У Прониных было класс. Не хочу уступить. У нас будет лучше. Папа дал денег.
— Может, — сказал Девяткин, — ты возьмёшь мою фамилию в честь юбилея?
Она обняла его.
— Я люблю тебя, но хочу быть собой. С твоей фамилией я исчезну как личность. Это моя… пусть слабость. Позже, может быть… Но если хочешь, если считаешь, что тебе лучше…
— Не ставь меня в положение палача, — сказал он.
— Милый, я так люблю тебя!
— Завтракаю, — сказал он, — в банке. Пора.
— Ладно, — выдохнула она.
Когда он выехал из гаража на своём «Форде» и вылез, чтобы открыть ворота, она очутилась рядом, бросилась к нему.
— Не езди! Наври им, что заболел. В честь нас. Не езди!
Его охватила слабость. Казалось, не поедет — и жизнь изменится, будет новая, непохожая на былую, жизнь подлинная. Шёл бой: любовь спорила с необходимостью, с нормами, с правилами. Любовь велела быть вместе — мир разлучал их. Любовь звала к воле — мир навязывал ярмо. Здесь и сейчас можно было начать великую сказку… Ветром из-за стены вынесло вдруг клоуна, бледного, сморщенного. Порыв прошел, и стало ясно, что предложение жены нелепо, что если есть освобождающая сила, то не в любви. Напротив, свободное существо именно любовь отдаёт сперва другому, а потом мается в цепях выдуманных условностей.
— Он гад, — сказал Девяткин.
— Милый, он так хорош! Не ты его привязал?
Девяткин смолчал, не зная, что ответить. Лишь сотовый вновь напомнил ему о необходимом и однозначном.
— Всё. Зовут, — пояснил он, пряча смартфон.
Она осталась на участке, точно на острове, на который он мог не вернуться.
А он уже ехал мимо таких же, как у него, домов.
Свернув направо, он влился в строй иномарок, спешащих в Рублёво-Успенское, и пополз в пробке.
Так будет долго.
С тех пор, как поселился здесь, он ежедневно, по будням, вливался в колонну и полз за банкиром, или актрисой, или политиком (а порой за бандитом), которых знает вся страна, либо же за таким, как сам, клерком… Дальше пойдут виллы, откуда выворачивают с мигалками под охраной министры и прочий кремль. Виллы — мечта всех не столь избранных. Невозможность всем быть наверху компенсируется возможностью шикануть автомобилем. Менеджер по продаже яиц рулит «Хаммером», будто босс шоу-бизнеса, а начальник отдела газового холдинга «Мерседесом» и уравнивается с президентом сталелитейной фирмы. Парад тщеславий! Девяткин водит престижный «Форд». Он соответствует.
Путь долог из-за проклятых пробок. Сцепление… скорость… стоп — и так сотни, тысячи раз до центра.
Лишь оказавшись в рутинном строю, он понял, что допустил ошибку. Следовало бы остаться, гнёт обстоятельств невыносим ему. Цикл движений, напоминающий труд подъяремного скота, бесил. Будто над ним глумились. Он, живой, — реле с переключением от операции к операции. Следующие восемь часов он будет вновь реле — мозговым. Мысль, что разум чужд жизни и крайне критичен по отношению к ней, его зацепила.
А что, собственно, происходит?
А то, что каждый день миллиарды людей разум влечёт к трудам, которых жизнь не хочет. Он едет в банк, меж тем как его жизнь мучается. В банке разум будет сводить жизнь к схемам, жизни совершенно ненужным, да ещё коря её за леность. А в результате банк богатеет… но когда-нибудь сгинет, как сгинули банки Древнего Рима и Финикии. Разум терзает жизнь, чтоб затем на уикенд дать «отдых» — направить к новым трудам, семейным.