— Вот уж поистине веселый двор; грустно вспоминать о нем, зная, что никогда там больше не окажешься, — заключил призрак в пурпуре. — И как бы украсила его собой моя прекрасная юная родственница, — добавил он, кланяясь Лилиан, — даже кузина Беатрис с ней бы не сравнилась. И я уверен: не в пример ей, с годами ваш облик не утратит привлекательности и благородства. А чтобы оправдать мое предсказание, будьте осторожны, не повторяйте моей ошибки.
Призрак многозначительно указал на ланкастерский бриллиант, который, по странному совпадению, лежал как раз подле тарелки Лилиан в горке ломбардских орехов.
— Однако не сомневаюсь, — добавил он в куртуазной манере своего века, — эти нежные губки ни на какие промахи не способны. А бриллиант, дополненный парным, пусть лучше послужит украшением для прелестных ушек.
— Парным, вы сказали? — удивился я, задавая себе вопрос, не проглотил ли юноша-призрак два бриллианта и не слишком ли поспешно я закончил поиск.
— Да, парным. Неужели не знаете? В самом деле? Было ведь два больших бриллианта, ланкастерский и йоркский. Благодаря союзу отпрысков этих двух враждебных партий они достались оба одному семейству, а потом, опять же через брак, перешли к Грантли. Во времена Кромвеля бриллианты, чтобы их не конфисковали, были спрятаны в разных местах, местоположение тайников для большей надежности нигде не записывали, а передавали из уст в уста. Во времена Реставрации секрет был известен мне одному. Перед смертью я, как вам хорошо известно, успел извлечь на свет божий ланкастерский бриллиант. Йоркский все еще находится в тайнике. Разрешите нам с братом преподнести его вам как наш совместный рождественский подарок. Вы найдете его в металлической шкатулочке рядом с…
И тут как раз за окном подал голос захудалый бентамский петушок. Это была жалкая, лысая птичка, с висящим крылом и кривым пальцем; из-за этих, а может и других, незаметных нам дефектов он был постоянно гоним из общества насельников птичьего двора. Его норовили клюнуть даже курицы. Его голос, тонкий и писклявый, походил на свист неумелого школьника. И произошло это не в полночь и не на заре, а в семь часов вечера. С чего бы, казалось, уважающему себя духу повиноваться столь жалкому крику столь жалкой птицы в столь ранний час? Но, видимо, существует такое непреложное правило для всех законопослушных привидений; или, быть может, слишком это затруднительно — делить на разряды различные образчики петушиного пения. Так или иначе, при первом же хриплом писке призрак замолк и вопросительно взглянул на своего брата; тот кивнул, и оба медленно растворились в воздухе.
— Какие же они смешные, эти духи! — проговорила Лилиан. Но мне подумалось, что, глядя на ланкастерский бриллиант и прикидывая, как бы выглядели на ней оба рождественских подарка, она горько пожалела о том, что петушишка не затеял свой концерт хотя бы минутой позднее.
призрачная литография Калама. Она выглядела всего лишь черным пятном на белой стене, но память воспроизводила картину во всех деталях. Полночь, пустынная местность, в центре на переднем плане — дуб, похожий на привидение. Отчаянно, во всю силу дует ветер; он сносит влево изломанные, одетые скудной листвой ветки. По грозному небу стремятся бесформенные нагромождения туч, дождь хлещет почти параллельно горизонту. На заднем плане вересковая пустошь переходит в бескрайнюю тьму; в самой дали словно бы плывут в пространство неясные формы, вызванные к жизни то ли воображением, то ли искусством. У подножия гигантского дуба стоит закутанный в плащ человек. Плащ под напором ветра плотно облепляет его тело, петушиное перо на шляпе дыбится, как бы в испуге. Лица не видно: подхватив плащ обеими руками, человек закрывает его с двух сторон складками ткани. Впечатление такое, что картина бессюжетна. Она ни о чем не повествует, однако обладает таинственной, внедряющейся в память силой — потому я ее и купил.
Рядом с картиной, чуть ниже, просматривается круглое пятно — это моя курительная шапочка. Спереди вышит мой герб, из-за этого я ее не ношу, однако, если как следует пристроить ее на голове, чтобы длинная синяя кисточка свисала вдоль щеки, она мне, по-моему, очень даже идет. Помню время, когда ее шили. Помню миниатюрные ручки, которые проворно продергивали шелковые нитки сквозь натянутую на пяльцы ткань; помню, с каким трудом мне досталась цветная копия моего герба, по которой был вышит рисунок спереди на ленте; помню поджатые губки и наморщенный юный лоб мастерицы, когда она гадала, что же делать с облаком, из которого торчит рука в латах (изображение в верхней части моего герба); помню блаженный миг, когда те же миниатюрные ручки водрузили головной убор мне на голову (я принял горделивую позу, но продержался в ней недолго) и как я, уподобившись монарху, немедленно после коронации воспользовался своей монаршей привилегией: обложил единственную подданную налогом, уплаченным, впрочем, без всякого ропота. Ах, шапочка сохранилась, но не стало вышивальщицы: она готовилась укрыть шелком мою макушку, меж тем как к нити судьбы над ее собственной головой уже тянулись ножницы Атропос!
До чего же громоздким кажется в неверном сумеречном свете большое фортепьяно в левом от двери углу! Я не умею ни играть, ни петь, но фортепьяно у себя держу. Мне приятно, глядя на него, сознавать, что за музыкой далеко ходить не надо, даром что я не способен снять наложенное на нее заклятье. В этом объемистом ящике дремлют Беллини и Моцарт, Чимароза, Порпора, Глюк и прочие — по крайней мере, их души, — и я этому рад. Недвижные, как мумии, там покоятся все оперы, сонаты, оратории, ноктюрны, марши, песни и танцы, какие когда-либо выбирались на свет из-за ограждения в четыре перекладины, что заключает в себе мелодии. Однажды фунты, вложенные мною в неиспользуемый инструмент, полностью окупились. Ко мне в гости пожаловал Блокита, композитор. И разумеется, его неудержимо повлекло к моему фортепьяно, словно бы оно обладало неким магнетизмом. Он настроил инструмент и начал играть. Долгие часы, пока в глубинах полуночи не возжегся серый призрачный рассвет, Блокита сидел и играл, а я, лежа у окна, курил и слушал. Импровизации его были причудливы, неистовы, иногда невыносимо мучительны. Казалось, струны вот-вот разорвутся от боли. В мрачных прелюдиях слышались вскрики падших душ; волны рождавшихся под его руками звуков полнились смутными жалобами, бесконечно далекими от красоты и гармонии. Бродили по отдаленным пустошам, в сырых, угрюмых кипарисовых рощах меланхолические любовники, изливая свои безответные печали; резвились и пели среди болотной трясины злобные гномы, жуткими голосами славя свою победу над сгинувшим рыцарем. Таков был ночной концерт Блокиты, но наконец он захлопнул крышку фортепьяно и поспешил зябким утром восвояси, на инструменте же осталась печать неизбывных воспоминаний.
Между зеркалом и дверью висят снегоступы — памятка о странствиях по Канаде. Мы долго гнались сквозь лесную чащобу за карибу; ломая тонкими копытцами ледяную корку, он вяз в сугробах; наконец бедняга окончательно запутался в можжевеловой поросли, и мы безжалостно его застрелили. Помню, как франкоканадец Габриэль и полукровка Франсуа перерезали оленю горло и на снег потоками хлынула горячая кровь; помню cabaneиз снега, которую построил Габриэль, — как тепло там было спать, как прыгали в демонической пляске по черной стене леса отсветы нашего костра, как мы жарили на завтрак бифштексы из оленины и до какого свинского состояния упился к утру Габриэль, который всю ночь прикладывался потихоньку к моей фляжке с бренди.
А вот висит над каминной полкой длинный кинжал без рукояти — при взгляде на него мое сердце наполняется гордостью. Я нашел его, когда был маленьким, в древнем-предревнем замке, где некогда жил один из моих предков по материнской линии. Этот самый предок — кстати, оставивший след в истории — был чудак, старый пират; обитал он на самой крайней точке юго-западного ирландского побережья. Ему принадлежал целиком Иннискейран, плодородный остров, который расположен напротив острова Кейп-Клира; разделяющий их атлантический пролив с бурным течением рыбаки называют Гул. Жуткое место — этот самый Гул в зимнюю пору. В иные дни плавать там и вовсе невозможно, и Кейп-Клир подолгу остается отрезанным от большой земли.
Старый пират, о котором идет речь (сэр Флоренс О’Дрисколл его звали), вел бурную жизнь. С вершины своего замка он наблюдал за океаном, и, стоило показаться на горизонте судну с богатым грузом (товарами с юга для трудолюбивых негоциантов Голуэя), сэр Флоренс распускал паруса своей галеры и на обратном пути лишь в случае особой неудачи не вез с собой на буксире корабль с командой. Так он и жил: на наш современный взгляд, не то чтобы очень честно, однако вполне в ладу с нравами того времени. В один прекрасный день, как можно было ожидать, у сэра Флоренса случились неприятности. Ограбленные купцы подали жалобу в английский суд, и ирландскому викингу пришлось отправиться в Лондон, чтобы похлопотать за себя перед доброй королевой Бесс, как ее называли. У сэра Флоренса имелся один очень существенный козырь: он был на загляденье хорош собой. В его жилах текла не кельтская, а наполовину испанская, наполовину датская кровь; нордическая стать сочеталась в нем с правильными чертами лица, пламенным взором и темными волосами, свойственными иберийской расе. Все это, возможно, и послужило причиной его необычно долгого пребывания при английском дворе, а также толков, которые упоминаются местным историком: английская королева, мол, оказала ирландскому вождю милости иного рода, нежели те, каких обычно могут ожидать подданные от государыни.
Прежде чем отбыть в Англию, сэр Флоренс доверил заботиться о своей собственности англичанину по фамилии Халл. За долгий срок этот Халл сумел так втереться в доверие местным власть имущим, что мог рассчитывать на помощь едва ли не в любой своей затее. После продолжительной отлучки сэр Флоренс, полностью прощенный за все свои проступки, вернулся домой. Вернее, не домой. Всей его недвижимостью завладел Халл, не собиравшийся уступать ни акра неправедно приобретенной земли. Взывать к закону было бесполезно: его блюстители поддерживали противоположную сторону. Не приходилось взывать и к королеве: место прежнего фаворита занял новый, а бедный ирландский рыцарь был совершенно забыт. Большая часть жизни нашего викинга ушла на безуспешные попытки вернуть себе свое громадное состояние; в старости ему пришлось довольствоваться единственным замком у моря и еще островом Иннискейраном: до этих владений у узурпатора не досягнули руки. Вот какая старинная история из жизни моего рода проступает из мглы, когда я разглядываю в потемках висящий на стене кинжал без рукояти.