Станцуем, красивая? (Один день Анны Денисовны) - Тарновицкий Алексей 5 стр.


Доступ к книге ограничен фрагменом по требованию правообладателя.

Тут уже не зевай, иначе затопчут. Анька хватается за поручень и ловко ввинчивается в автобусное нутро. Впереди не так тесно; она осторожно пробирается к стратегически выгодной позиции возле двух кресел, стоящих спина к спине, как два друга-пирата во время абордажной схватки. Если получается прислониться животом к боковинам этой надежной пары и обнять обеими руками торчащую там же вертикальную стойку, то можно считать, что жизнь удалась. Получилось! Анька прижимает лоб к стойке и блаженно закрывает глаза. Вот так, Робертино! Путь к коммунизму далеко не всегда труден. Дай бог, чтобы и дальше день был таким же удачным.

Автобус, играя хребтиной, дует по Светлановскому проспекту. Он похож на зверя — то припадет на передние лапы, то рванется вперед, вытянувшись в длинном и плавном прыжке. А она, Анька, всадница. Коленки привычно отзываются на движения скакуна: вверх — вниз, вверх — вниз… Сначала это терпимо, но в районе Черной речки, где застрелили Пушкина, подступает усталость. Ноги начинают тихонько гудеть и жаловаться.

«Цыц! — мысленно командует им Анька. — А то будет, как с Пушкиным. Загнанных лошадей пристреливают, помните?»

Ноги вспоминают про американское кино с Джейн Фонда в главной роли, а также про отечественного Пушкина и, испытав культурный шок, временно замолкают.

«Ничего-ничего… — успокаивает их Анька. — Назад будет намного легче».

Назад и в самом деле легче легкого, потому что садишься на кольце. Автобус пуст и просторен, как тот лимузин… или «кадиллак»? Чувствуешь себя настоящей Джейн Фонда — не той несчастной, замученной капитализмом девушкой, которую застреливают как какого-нибудь Пушкина, а той, которая, качая бедрами, дефилирует по красному ковру. Если уж на то пошло, автобус намного больше, чем «кадиллак», такого простора даже Джейн Фонда не снилось. Входишь — и на какое-то время это все твое. Садись, куда хочешь, — хоть вперед, хоть назад, хоть посередке. Правда, время это относительно коротко, но разве в жизни бывает что-нибудь вечное? Все кончается, и лимузин тоже не исключение.

Вот, наконец, и Аптекарский… «Икарус» проскакивает мост через Карповку, сворачивает направо к чахлому скверу и, в последний раз припав на передние лапы, устало оседает всем своим натруженным телом. Конечная. Вздохнув гидравликой, раскрываются двери, толпа выплескивается наружу. Выходит и Анька. Обычно, соскочив с подножки, она отходит в сторонку перевести дух и расправить затекшие ноги, но сегодня не до того. Сегодня надо торопиться: на Большом проспекте отмечаются в очереди на стенку. Не ту стенку, к которой ставят замученную капиталистами Джейн Фонда, а мебельную, югославскую, по имени «Юлия». Если повезет, то она будет прекрасно сочетаться с их новой диван-кроватью «Наташа». Как пошутила подруга Машка, отмечающаяся в той же очереди:

— Будет твой Славик лежать на Наташе, смотреть на Юлию, а думать о тебе.

Анька тогда только фыркнула в ответ. В этой триаде ее не устраивала только последняя составляющая. Пусть себе лежит на ком хочет, смотрит на кого угодно, но зачем думать-то о ней, об Аньке? Будь Машка не Машкой, а кем-нибудь понадежней, можно было бы сказать это и вслух. Но Машка из тех подруг, которые зовутся опасными: скажешь что-то по неосторожности, а она и передаст. И вроде бы не по злобе передаст, будто бы случайно, только вот ударит это тебя в самую сердцевиночку, под дых, да так, что белый свет с копеечку покажется.

Обогнув серое здание Дворца культуры и выбравшись из потока пассажиров метро, который бьет здесь из-под земли подобно грязевому гейзеру, Анька выходит на Большой. Здесь, на Петроградской, та же черная наледь, но поверх нее вместо слякоти странная коричневая каша — то ли снег с соленым песком, то ли соль с песчаным снегом. В этой массе вязнешь по щиколотку, месишь ее сапогами в беломраморных разводах, давишь, как виноделы давят свой виноград. Но вина тут нет и быть не может; коричневая смесь не тает, не испаряется, не проваливается в щели канализационных люков — она так и будет хватать людей за ноги, пока снегоуборочные машины не сгребут ее по весне своими загребущими клешнями.

У мебельного магазина два-три десятка людей топчутся вокруг дородной женщины в темном пальто с цигейковым воротником. Она держит в руках тетрадку, где отмечаются очередники. Режим пока щадящий — всего два раза в сутки, с восьми до полдевятого утра и вечером, с шести до семи. А вот за день до начала продажи система сменится на вовсе бесчеловечную: каждые четыре часа, и ночью тоже.

— Соболева? — переспрашивает женщина и перелистывает тетрадку на букву «С». — Рискуете, дамочка. Еще шесть минут, и опоздали бы.

— Печать, пусть печать покажет… — мрачно гудит рядом чей-то бас.

Вообще говоря, для того, чтобы отметить, хватает одной женщины с тетрадкой, но есть достаточно много недоверчивых очередников, которым кровь из носу нужно удостовериться, нет ли где мухлежа. На их хмурых, красных от непогоды лицах крупными буквами значится: «Знаем мы вас, сволочей…»

— Да я ее помню, — говорит женщина, ставя галочку напротив Анькиной фамилии. — Дубленка, вязаная шапочка, глаза блестят.

— Пусть покажет, — упрямо повторяет высокий худой дядька в кроличьей ушанке. — Дубленку можно и передать, а глаза у любого с полстакана заблестят.

— Ладно, покажите ему…

Анька засучивает рукав, чтобы продемонстрировать след печати на правом запястье. Так здесь метят клиентов, чтоб не присылали вместо себя всевозможных друзей и родственников. Чтобы не досталась ценная стенка нытикам и слабакам. Женщина смотрит и озабоченно качает головой:

Доступ к книге ограничен фрагменом по требованию правообладателя.

3

Станция «Приют убогого чухонца»

Окна рабочего помещения группы разводки печатных схем выходят в темный колодец заводского двора, а потому в этой длинной и узкой комнате постоянно горит свет — как верхний, так и местный, у каждого стола. Один из углов, включая прилегающее окно, выгорожен под кабинет начальника группы, обладателя труднопроизносимого финского имени. Впрочем, никто и не пробует его произносить, обходясь одной лишь фамилией — тоже, кстати говоря, непростой: Зуопалайнен. За глаза его называют «группенфюрер Зопа», а временами даже еще хуже.

Что, в общем, несправедливо: Зопа, хоть и странная птица, но, в целом, довольно безобидный человек, и пока ни разу не был замечен в намеренном причинении вреда ближнему. Хотя и мог бы в силу своего начальственного положения, как постоянно подчеркивает Машка Минина, большая специалистка по вреду во всех его проявлениях.

Машка занимает самое рублевое место — у другого крайнего окна, в дальнем от Зопы углу комнаты. Третье и последнее окно — то, что посередке, — делят между собой Анька Соболева и Роберт Шпрыгин, он же Робертино — молодящийся эстет возрастом далеко за сорок, всегда элегантно одетый, в тщательно выглаженных брюках, пиджаке модного покроя и непременном шейном платке. Робертино женат на француженке; Машка, рассказывая об этом, обычно добавляет: «на настоящей француженке». Сам Шпрыгин объясняет свой матримониальный выбор следующим образом:

— Ежу понятно, чуваки: ну как человек с именем Роберт может жениться на какой-нибудь Фекле? Это, в конце концов, смешно звучит: Роберт и Фекла. Эти два имени подходят друг другу примерно так же, как Вася и Эсмеральда. Или как клетчатый верх к полосатому низу. Поэтому мою жену зовут Катрин. Роберт и Катрин… — он поднимает указательный палец, приглашая вслушаться в звучание слов. — Идеальное сочетание звуков, не правда ли? Особенно чарует это изысканное чередование «р-т» и «т-р»: Роберт и Катрин…

Такой вот он, этот Робертино, балетоман и театрал, аристократ духа и тела. На балете он и вовсе помешан, знает по именам весь кордебалет Мариинки и прекрасно осведомлен о том, какой из вагановских звездочек суждено вырасти в большую звезду. Иногда, повествуя о чем-то, он с разгону произносит: «И тут Мишель сказал…», резко притормаживает и умолкает, глядя затуманившимся взором в неведомую простым смертным эстетическую даль. Мишель, это, конечно, Михаил Барышников, балерун-невозвращенец, с которым Робертино, по его словам, водил близкое знакомство.

Где-то там, на этих артистических тусовках, он и откопал свою «настоящую француженку». Нужно отметить, что в Машкиных устах это определение имеет далеко не лестный смысл.

— Настоящая француженка, — говорит она и морщит нос. — Худющая, как смерть на Марне, и страшная, как газовая атака под Верденом. А какие патлы, господи спаси! Какие патлы! Ни кожи, ни рожи, доска доской, даром что из Парижа. Или откуда она, из Руана? Ну вот, даже не из Парижа… Разве баба такой должна быть, бабоньки? Баба должна быть с содержанием. А «с содержанием», бабоньки, означает, что у бабы есть за что подержаться. Вот здесь, и вот здесь, и, само собой, вот здесь…

Говоря так, Машка обычно косится в зеркало, а если нет зеркала, то непосредственно на свое собственное «здесь». У кого у кого, а у Машки Мининой с содержанием полный порядок.

Зато Аньке Катрин нравится. На рабочих сабантуях и пикниках, где группа собирается с семьями, француженка обычно помалкивает, хотя знает язык достаточно хорошо, чтобы принять участие в общей беседе. Сидит в уголке, молчит, улыбается и, не отрываясь, смотрит на своего Роберта, душу компании. У них двое детей, мальчики, Петька и Ванька. Когда у Роберта спрашивают, как же так получилось, и почему это вдруг Петька и Ванька, а не, скажем, Пьер и Жан-Жак, он печально хмыкает и объясняет: «Не хочу, чтобы они повторили мой крестный жизненный путь…»

Катрин работает культурным атташе во французском консульстве и получает в валюте, что, по идее, должно было бы стать прочной основой семейного благосостояния. Однако, как видно, аристократические замашки Роберта в состоянии продавить любую основу. В результате Шпрыгин постоянно занимает и перезанимает до получки. Его стол стоит впритык к Анькиному, так что они сидят друг против друга, как на переговорах по разоружению. Поэтому Анька часто наблюдает за тем, как Робертино ведет сложную бухгалтерию своих долгов в специально заведенной для этой цели записной книжечке. Для этого у него существует особая система.

— Понимаешь, Анечка, это натуральная политэкономия победившего марксизма, — бормочет Робертино, сосредоточенно переписывая мелкие циферки из столбца в столбец. — Совмещая всесильную теорию Маркса с практической интерпретацией нашего достойнейшего вахтера Иван Денисыча, мы получаем следующую строго научную формулу: «товарыш — деньги — товарыш». То есть берешь в долг у одного товарыша и тут же передаешь другому товарышу…

— А как же ты, Робертино? — недоумевает Анька. — Ты ведь берешь для себя?

— Ошибка ваша, прекрасная донна Анна! — возмущенно протестует Роберт, воздевая к потолку указательный палец. — Я беру деньги не для себя! Я беру деньги для искусства!

Поди пойми его… а с другой стороны, зачем понимать? Робертино — настоящий друг и остроумнейший собеседник, и для Аньки это стократно перевешивает все прочие соображения, в том числе и тот малозначительный факт, что на каком-то этапе применения высоконаучной формулы «товарыш — деньги — товарыш» затерялся и ее кровный червонец.

Назад Дальше