Среди Йоркширских холмов - Джеймс Хэрриот 16 стр.


Я набрал воздуха в легкие, чтобы вновь воззвать к нему, но тут дородная дама у меня за спиной не выдержала:

— Послушайте-ка, я, конечно, извиняюсь, что вас перебила. Только у меня времени ну совсем нет. Платье мое мне дайте. Вы назначили на сегодня.

Портной воздел иглу.

— Не готово. Работы невпроворот. Приходите на следующей неделе.

— Работы невпроворот! Для языка, что ли? — Голос у нее обладал какой-то особой пронзительностью, и она включила его на полный диапазон. Я взглянул на Бланко: он лежал, как лежал. Странное равнодушие!

Мистеру Бендлоу явно не хватало моральной поддержки своего пса. Во всяком случае, вопли дамы его против обыкновения смутили.

— А… ну да… — промямлил он. — На следующей неделе получите. Это уж точно. — Он покосился на меня. — И вы тоже, мистер Хэрриот.

Зайдя на следующей неделе, я замер на пороге, пораженный открывшейся мне картиной — мистер Бендлоу шил! В своей обычной позе он наклонялся над пиджаком, и его рука с иглой просто порхала над лацканом. И он молчал!

Зато говорила супружеская пара. Муж и жена обрушивали на него поток сердитых жалоб. Портной безмолвствовал с затравленным видом. А Бланко спал себе у огня.

За своими брюками я заезжал между визитами, но всегда наталкивался на очередь, а времени ждать у меня не было. Однако я успевал заметить, что мистер Бендлоу трудился на столе в покорном молчании, а Бланко неподвижно лежал у огня. И мне становилось грустно. Разговоры были для маленького портного смыслом жизни, единственным развлечением и утешением в его одиноком существовании. Что-то недопустимо разладилось.

Я зашел к мистеру Бендлоу как-то вечером и нашел его одного. О брюках я упоминать не стал, а спросил:

— Что происходит с Бланко?

— Да вроде бы ничего. — Он посмотрел на меня с удивлением.

— Ест он хорошо?

— Хорошо.

— Гуляет как следует?

— Ну да. Утром и вечером, подолгу. Вы же знаете, я о своей собаке забочусь, мистер Хэрриот.

— Конечно, конечно. Но… он не встает перед вашим столом, как раньше. И… э… не интересуется заказчиками.

— Вот это так. — Он скорбно кивнул. — Но он не болеет.

— Дайте-ка я его осмотрю. — И, подойдя к очагу, я нагнулся над псом. — Ну-ка, Бланко, старина, покажи, как ты стоишь.

Я похлопал его по заду, и он медленно встал. Я взглянул на портного.

— Что-то у него движения скованы.

— Это ничего. Вот я его выведу, он и разомнется.

— Но он не хромает? Булавкой не занозился?

— Да нет. Я сразу вижу, чуть она у него в лапе засядет.

— Хм-м. Все-таки лапы лучше проверить.

Всякий раз, когда я приподнимал лапу Бланко, мне чудилось, будто в руке у меня конское копыто, и я с трудом удерживался, чтобы не сказать «Тпру! А ну, не балуй!» и не зажать лапу в коленях.

Я тщательно исследовал подушки, нажимая на них, но все выглядело нормальным. Измерил температуру, прослушал грудь, прощупал живот и не обнаружил никаких необычных симптомов, но меня не оставляла гнетущая уверенность, что с большим псом что-то очень неладно.

Бланко, устав от моих манипуляций, сел на коврик, но очень осторожно и как-то кособоко. Так собаки не садятся!

— Встань-ка, приятель, — быстро скомандовал я.

Никаких сомнений — что-то его там беспокоит. Околоанальные железы? Нет, они нормальны. Я провел ладонями по массивным бедрам, и, когда моя рука слегка нажала на мышцы слева, пес вздрогнул. А га!

Болезненное вздутие. Я выстриг шерсть, и все стало ясно. Глубоко в мышце засела одна из его постоянных мучительниц.

Чтобы извлечь булавку пинцетом, потребовалось несколько секунд. Я обернулся к мистеру Бендлоу.

— Вот она. Наверное, она застряла в коврике, и он на нее сел. Удивительно, что он не охромел. Образовался нарывчик, который мешал ему жить. Нарыв — штука не из приятных.

— Так… так… Но вы что-нибудь сделаете?

— Приведите его в приемную, и я удалю гной. Все быстро заживет. Визит Бланко в Скелдейл-Хаус прошел гладко. Я эвакуировал гной и заполнил полость, выдавив в нее антивоспалительную пенициллиновую мазь.

Неделю спустя я опять навестил мистера Бендлоу в робкой надежде, что у него отыскалось время для моих брюк. Мой гардероб богатством не отличался, и они мне были абсолютно необходимы.

Обычная сцена — портной сидит на столе, Бланко лежит у очага. И по странному стечению обстоятельств я увидел там еще и миссис Хау, жену фермера, с которой столкнулся, когда принес брюки.

Она была поглощена чем-то вроде игры в перетягивание мужнина жилета, который мистер Бендлоу, видимо, починил-таки, но с которым медлил расстаться. Его губы быстро шевелились, и он строчил как из пулемета:

— Вот что этот олух сказал мне. Вы не поверите: это еще не все… Стремительный рывок — и дама завладела жилетом.

— Большое спасибо, мистер Бендлоу. А мне пора. — Она кивнула и прошмыгнула мимо меня, совсем измученная, но торжествующая.

— А, это вы, мистер Хэрриот! — Портной обернулся ко мне.

— Да, мистер Бендлоу, я подумал…

— Помните, я обещал рассказать вам про одного богача.

— Может быть, мои брюки…

— Он фермер был и хранил свою наличность в ведрах. Раз его жена входит с ведром и говорит: «А в этом ведре полторы тысячи фунтов». А он говорит: «Что-то тут не так. Их две тысячи быть должно!». И знаете, его жена и он отдельно за еду платили. Я вам правду говорю: она ходила и покупала для себя, а он для себя. И вот что я еще вам скажу, мистер Хэрриот.

— Вы случайно не успели…

— Нет, вы послушайте, мистер Хэрриот…

— Эй, Бенди! — В комнату ввалился дюжий верзила и заорал на портного через мое плечо. — Я тебя слышу, а слушать не буду! Подавай мой чертов пиджак!

Это был Гоббер Ньюхаус, неимоверно толстый пьяница, известный задира; Окутавшись пивными парами, он снова взревел:

— И ты мне, Бенди, своими извинениями голову не морочь. Я тебя знаю как облупленного!

Точно вынырнувший белый кашалот, Бланко воздвигся над очагом и двинулся к столу. Он словно понимал, что за человек перед ним, и не стал тратить время на прелиминарии. Задрав могучую голову, он разинул пасть и оглушительно залаял в багровую рожу: «Вуф! вуф!».

Гоббер попятился.

— Чертов псина! Сидеть, кому… убери его, Бенди…

— Вуф! Вуф! Вуф! — гремел Бланко.

Верзила был уже почти за порогом, когда мистер Бендлоу взмахнул иглой.

— Приходите на той неделе, — сказал он и вновь сосредоточился на мне. — Как я говорил, мистер Хэрриот… — продолжал он.

— Но мне крайне нужны…

— На следующей неделе, это уж точно, но вы послушайте…

— Боюсь, мне пора, — пробормотал я и сбежал на улицу.

Во мне боролись разные чувства, но преобладали светлые. Брюк я не получил, но Бланко вновь стал самим собой.

20

Пять утра, а над ухом у меня надрывается телефон. Овца ягнится на уолтоновской ферме — уединенной, высоко в холмах. Выбираясь из теплого приюта постели в холодину спальни и натягивая одежду, я старался не думать о ближайших двух часах со всеми их прелестями.

Вдевая руки в рукава рубашки, я скрипнул зубами от грубого прикосновения ткани. В бледном свете занимающейся зари были отлично видны багровые трещинки, испещрявшие мои руки по локоть. В дни окота я только и делал, что снимал пиджак, а постоянное мытье рук в открытых загонах или под пронзительным ветром на лугах превратило кожу в одну сплошную болячку. Зато от нее приятно пахло глицерином с розовой водой, которыми Хелен на ночь обрабатывала ранки для смягчения боли.

Хелен шевельнулась под одеялом, я нагнулся и поцеловал ее в щеку.

— Еду к Уолтону, — шепнул я.

Она кивнула, не открывая глаз, и. сонно пробормотала:

— Да… я слышу.

В дверях я оглянулся на мою укрытую одеялом жену. В подобных случаях ее тоже мгновенно швыряло из царства сна в мир труда и забот. Телефон мог затрезвонить в любую секунду — и тогда она начинала дозваниваться до меня. А кроме того, ей предстояло затопить плиту и камин, приготовить чай, усадить детей за завтрак — вроде бы не очень сложные утренние обязанности, но такие нелегкие в огромном красивом холодильнике, служившем нам домом, а меня не было, чтобы помочь, как я старался при всякой возможности.

Через накрепко запертый спящий городок, затем — по узкой дороге, вьющейся между стенками, пока деревья не поредели и не остались за спиной, а впереди не открылись обнаженные вершины холмов, особенно суровые в этот час.

А вдруг овца ждет меня под какой ни есть, но крышей? В начале пятидесятых фермеры часто оставляли овец ягниться прямо на лугах, не считая нужным отвести их хотя бы в сарай. Выпадали счастливые случаи, когда я просто смеялся от облегчения, увидев выгородки в теплой овчарне, а то и уютные убежища, сложенные из тючков соломы. Однако на этот раз сердце у меня упало: въехав во двор, я увидел, что из дома навстречу выходит мистер Уолтон с ведром воды в руке. Он сразу зашагал к воротам.

— Она что — снаружи? — спросил я с вымученной небрежностью.

— Угу, вон там. Близехонько.

Он указал в дальний конец поросшего папоротником пастбища на нечто мохнатое и неподвижное. Да уж, близехонько! Я брел по заиндевелой траве, нагруженный сумкой с инструментами и акушерским комбинезоном, а беспощадный ветер хлестал меня, заимствуя поистине сибирский холод от длинных сугробов, еще сохранявшихся у стенок и после наступления йоркширской весны.

Я разделся и, встав на колени позади овцы, поглядел по сторонам. Мы находились на самой крыше мира, и широкий вид на панораму холмов и долин, где серели фермерские дома и струились по галечникам мелкие речки, был прекрасен, но манил бы куда больше, будь сейчас жаркий летний день и готовься я отправиться на пикник со всем моим семейством.

Я протянул руку, и фермер положил мне на ладонь крохотный обмылочек. Мне всегда казалось, что их специально держат для ветеринаров — эти остатки мыла, предназначенного для мытья полов, такие маленькие и твердые, что толку от них не было никакого. Я обмакивал обмылочек в воду и тер, тер, но так и не получил достаточного слоя пены, чтобы защитить воспаленную кожу. Я ввел руку в овцу, под аккомпанемент жалобных «ой» и «ох» добрался до шейки матки, а фермер поглядывал на меня со все большим удивлением.

Нашел я то, чего меньше всего хотел найти: там плотно застрял единственный крупный ягненок. Два ягненка — это норма, не редкость и три, но единственный ягненок ничего хорошего обычно не сулит. Распутывать двойни и тройни я просто, люблю, но если застревает единственный — это означает, что проход для него слишком тесен. Большого ягненка необходимо дергать и тянуть с величайшей осторожностью — очень долгий и утомительный процесс. К тому же давление нередко убивает такого ягненка, и его приходится извлекать с помощью эмбрионотомии или кесарева сечения.

Смирившись с тем, что мне предстоит неизвестно сколько времени оставаться скорченным в три погибели под режущим ветром, я просунул кисть как мог дальше, сунул палец в рот ягненка и с радостью ощутил под ним движение теплого язычка. Ну он хотя бы жив! Воспрянув духом, я начал обычный ритуал: воспользовался смазывающим кремом, нащупал крохотные ножки, набросил на них петли и присел на корточки передохнуть. Оставалось только провести головку сквозь тазовое отверстие. Решающий и коварный момент. Если получится, полный порядок, если нет — беда. Мистер Уолтон оттягивал шерсть от влагалища и молча наблюдал за мной. Хотя вся его жизнь прошла среди овец, в подобных случаях он оказывался бессилен: как у большинства фермеров, руки у него были широкими, мозолистыми, с пальцами, точно бананы, и ввести такую руку в овцу было просто немыслимо. Моя небольшая кисть, «дамская ручка», как они ее называли, была истинным благословением.

Я зацепил указательным пальцем глазницу (выбор был между ней и нижней челюстью, очень хрупкой) и начал тянуть с неописуемой бережностью. Овца поднатужилась, придавливая мою кисть к тазу — не так сильно, как корова, но все равно крайне болезненно, я широко разинул рот, продолжая тянуть, прилаживаться, изгибать пальцы, пока головка не проскочила костяное кольцо таза. У-у-ф!

Довольно скоро наружу показались копытца, ножки, нос — и я осторожно положил ягненка на траву. Он немного полежал, нюхая холодный мир, в котором очутился, а потом энергично затряс головой. Я улыбнулся: самый обнадёживающий признак.

Я вступил в очередную борьбу с обмылком, затем фермер безмолвно протянул кусок мешковины, чтобы я вытер им руки. Обычная процедура в те дни. Полотенца на фермах были предметом роскоши, и я понимал фермершу, если она жалела чистое полотенце для человека, который перед этим шарил внутри коровы или овцы. Гораздо чаще предлагалась застиранная тряпка, а то и пустой мешок. Тереть воспаленную кожу мешковиной я не решился и только легонько провел по рукам, а потом вдел их в рукава пиджака еще влажными.

Овца ответила на пронзительный зов своего малыша мягким басистым блеянием, так хорошо знакомым, поднялась на ноги и принялась усердно его вылизывать, а я стоял, забыв про холод, и слушал их разговор, как всегда завороженный великим чудом рождения. Тут ягненок, видимо решив, что напрасно теряет время, поднялся на ножки и, пошатываясь, затрусил к молочному роднику, а я с довольной улыбкой направился к машине.

После завтрака меня вызвали «почистить» корову — извлечь послед. И вновь борьба с каменным обмылком, а затем мне предложили мешок. Только на этот раз из-под картофеля, так что я припудрил свои болячки сухой землицей. На исходе утра после ректального исследования беременной коровы я мог бы воспользоваться невероятно грязным «полотенцем для коровника», усыпанным астрономическим количеством патогенных микроорганизмов, но предпочел мешковину.

Когда я въехал во двор Джорджа Биррелла, руки до плеч горели огнем, но я знал, что тут меня ожидают не новые испытания, а, напротив, райское блаженство.

Я до сих пор не знаю, какую позицию по отношению к полотенцам занимал сам Биррелл или его супруга, но у его матушки, старой миссис Биррелл, взгляды на этот вопрос были самые твердые. Кончив зашивать коровье вымя, я весь в брызгах крови выпрямился над булыжником в приятном ожидании. И не обманулся. Словно по сигналу, старушка вошла в коровник в сопровождении четырехлетней Люси, младшей из внучек. Бабушка Биррелл поставила на булыжник доильный табурет, а на него положила аккуратно сложенный прямоугольник чистейшего свежевыглаженного полотенца, а на полотенце опустила шарик дорогого лавандового мыла в запечатанной обертке. Картину довершило сверкающее алюминиевое ведерко с горячей, исходящей паром водой. Ничего прелестнее я в жизни не видел.

Я благоговейно вскрыл обертку, взял мыло, которого еще не касались ничьи пальцы, опустил пылающие руки в воду и, пока намыливал их, вдыхая лавандовый аромат пышной пены, просто ворковал от восторга. Фермер бесстрастно стоял рядом, хотя его губы, пожалуй, подергивались чуть насмешливо, но бабушка Биррелл и Люси следили за моим омовением просто как завороженные.

У Бирреллов всегда бывало так, и я радовался, хотя и не мог понять, чем объясняется такая благодать. Возможно, Зигфрид был не слишком не прав, когда утверждал, что я нравлюсь старушкам — он вечно подтрунивал над моим «гаремом» из дам, разменявших восьмой десяток, которые настаивали, чтобы их собак лечил только я. Но в чем бы ни заключалась причина, я упивался покровительством бабушки Биррелл. По ее мнению, мне было положено все самое лучшее. Мистер Хэрриот не должен знать отказа ни в чем.

Как-то утром в субботу Зигфрид перебросил мне через стол номер «Дарроуби энд Холтон таймс».

— Боюсь, Джеймс, тут для вас есть грустная новость, — сочувственно произнес он, указывая на столбец.

Это были оповещения о кончинах. «Миссис Марджори Биррелл, 78 лет, возлюбленная супруга покойного Херберта Биррелла…» Я дочитал до конца с нарастающим ощущением потери, с горьким сознанием, что еще чему-то хорошему пришел конец.

Зигфрид сочувственно улыбнулся мне.

— Ваша приятельница с чистыми полотенцами?

— Да. — Чистые полотенца были ее выражением дружбы, и я знал, что сохраню о ней самую дружескую память. Мне представилось, как она в цветастом переднике стоит с Люси возле табурета. Она принадлежала к тому поколению фермеров, на долю которого выпали тяжкие годы перед войной, и ее худая, чуть сгорбленная фигура и морщинистое лицо свидетельствовали о трудных временах. Такие лица были у очень многих йоркширских стариков и старух — суровые, но добрые. Я понял, что мне будет очень ее не хватать.

Назад Дальше