.. - как беззвучное эхо, отозвались сразу и фельдшер и Анна Николаевна.
- Еще минуточку проживет, - одними губами, без звука в ухо сказал мне фельдшер. Потом запнулся и деликатно посоветовал: - Вторую ногу, может, и не трогать, доктор. Марлей, знаете ли, замотаем... а то не дотянет до палаты... А? Все лучше, если не в операционной скончается.
- Гипс давайте, - сипло отозвался я, толкаемый неизвестной силой.
Весь пол был заляпан белыми пятнами, все мы были в поту. Полутруп лежал неподвижно. Правая нога была забинтована гипсом, и зияло на голени вдохновенно оставленное мною окно на месте перелома.
- Живет... - удивленно хрипнул фельдшер.
Затем ее стали подымать, и под простыней бы виден гигантский провал - треть ее тела мы оставили в операционной.
Затем колыхались тени в коридоре, шмыгали сиделки, и я видел, как по стене прокралась растрепанная мужская фигура и издала сухой вопль. Но его удалили. И стихло.
В операционной я мыл окровавленные по локоть руки.
- Вы, доктор, вероятно, много делали ампутаций? - вдруг спросила Анна Николаевна. - Очень, очень хорошо... Не хуже Леопольда...
В ее устах слово "Леопольд" неизменно звучало, как "Дуайен".
Я исподлобья взглянул на лица. И у всех - и у Демьяна Лукича и у Пелагеи Ивановны - заметил в глазах уважение и удивление.
- Кхм... я... Я только два раза делал, видите ли...
Зачем я солгал? Теперь мне это непонятно.
В больнице стихло. Совсем.
- Когда умрет, обязательно пришлите за мной, - вполголоса приказ я фельдшеру, и он почему-то вместо "хорошо" ответил почтительно:
- Слушаю-с...
Через несколько минут я был у зеленой лампы в кабинете докторской квартиры. Дом молчал.
Бледное лицо отражалось в чернейшем стекле.
"Нет, я не похож на Дмитрия Самозванца, и я, видите ли, постарел как-то... Складка над переносицей... Сейчас постучат... Скажут "умерла"...
Да, пойду я и погляжу в последний раз... Сейчас раздастся стук...
***
В дверь постучали. Это было через два с половиной месяца. В окне сиял один из первых зимних дней.
Вошел он; я его разглядел только тогда. Да, действительно черты лица правильные. Лет сорока пяти. Глаза искрятся.
Затем шелест... на двух костылях впрыгнула очаровательной красоты одноногая девушка в широчайшей юбке, обшитой по подолу красной каймой.
Она поглядела на меня, и щеки ее замело розовой краской.
- В Москве... в Москве... - И я стал писать адрес - там устроят протез, искусственную ногу.
- Руку поцелуй, - вдруг неожиданно сказал отец.
Я до того растерялся, что вместо губ поцеловал ее в нос.
Тогда она, обвисая на костылях, развернула сверток, и выпало длинное снежно-белое полотенце с безыскусственным красным вышитым петухом. Так вот что она прятала под подушку на осмотрах. То-то, я помню, нитки лежали на столике.
- Не возьму, - сурово сказал я и даже головой замотал. Но у нее стало такое лицо, такие глаза, что я взял...
И много лет оно висало у меня в спальне в Мурьеве, потом странствовало со мной. Наконец обветшало, стерлось, продырявилось и исчезло, как стираются и исчезают воспоминания.
Наконец обветшало, стерлось, продырявилось и исчезло, как стираются и исчезают воспоминания.
Вьюга
То, как зверь, она завоет,
То заплачет, как дитя
Вся эта история началась с того, что, по словам всезнающей Аксиньи, конторщик Пальчиков, проживающий в Шалометьево, влюбился в дочь агронома. Любовь была пламенная, иссушающая беднягино сердце. Он съездил в уездный город Грачевку и заказал себе костюм. Вышел этот костюм ослепительным, и очень возможно, что серые полоски на конторских штанах решили судьбу несчастного человека. Дочка агронома согласилась стать его женой.
Я же - врач Н-ской больницы, участка, такой-то губернии, после того как отнял ногу у девушки, попавшей в мялку для льна, прославился настолько, что под тяжестью своей славы чуть не погиб. Ко мне на прием по накатанному санному пути стали ездить сто человек крестьян в день. Я перестал обедать. Арифметика - жестокая наука. Предположим, что на каждого из ста моих пациентов я тратил только по пять минут... пять! Пятьсот минут - восемь часов двадцать минут. Подряд, заметьте. И, кроме того, у меня было стационарное отделение на тридцать человек. И, кроме того, я ведь делал операции.
Одним словом, возвращаясь из больницы в девять часов вечера, я не хотел ни есть, ни пить, ни спать. Ничего не хотел, кроме того, чтобы никто не приехал звать меня на роды.
И в течение двух недель по санному пути меня ночью увозили раз пять.
Темная влажность появилась у меня в глазах, а над переносицей легла вертикальная складка, как червяк. Ночью я видел в зыбком тумане неудачные операции, обнаженные ребра, а руки свои в человеческой крови и просыпался, липкий и прохладный, несмотря на жаркую печку-голландку.
На обходе я шел стремительной поступью, за мною мело фельдшера, фельдшерицу и двух сиделок. Останавливаясь у постели, на которой, тая в жару и жалобно дыша, болел человек, я выжимал из своего мозга все, что в нем было. Пальцы мои шарили по сухой, пылающей коже, я смотрел на зрачки, постукивал по ребрам, слушал, как таинственно бьет в глубине сердце, и нес в себе одну мысль - как его спасти? И этого - спасти. И этого! Всех.
Шел бой. Каждый день он начинался утром при бледном свете снега, а кончался при желтом мигалии пылкой лампы свете снега, а кончался при желтом мигании пылкой лампы "молнии".
"Чем это кончится, мне интересно было бы знать? - говорил я сам себе ночью. - Ведь этак будут ездить на санях и в январе, и в феврале, и в марте."
Я написал к Грачевку и вежливо напомнил о том, что на Н-ском участке полагается и второй врач.
Письмо на дровнях уехо по ровному снежному океану за сорок верст. Через три дня пришел ответ: писали, что, конечно, конечно... Обязательно... но только не сейчас... никто пока не едет...
Заключали письмо некоторые приятные отзывы о моей работе и пожелания дальнейших успехов.
Окрыленный ими, я стал тампонировать, впрыскивать дифтерийную сыворотку, вскрывать чудовищных размеров гнойники, накладывать гипсовые повязки...
Во вторник приехало не сто, а сто одиннадцать человек. Прием я кончил в девять часов вечера. Заснул я, стараясь угадать, сколько будет завтра - в среду? Мне приснилось, что приехало девятьсот человек.
Утро заглянуло в окошко спальни как-то особенно бело. Я открыл глаза, не понимая, что меня разбудило. Потом сообразил - стук.
- Доктор, - узнал голос акушерки Пелагеи Ивановны, - вы проснулись?
- Угу, - ответил я диким голосом спросонья.