В ночном лесу, как всегда, нечто жило, смотрело на меня. Обочины дороги различались плохо, я много раз сбивался в снег и опять промочил ноги. Но дышалось хорошо, головная боль прошла, думалось интересно и странно. Я размышлял о том, что если на теле людей еще растут волосы, то, значит, мы недалеко удалились от диких предков. И если в душе живет атавистический страх перед ночным лесом, то значит, мы еще очень молоды. А когда мы повзрослеем, жизнь, может быть, станет праздником, сплошным ликующим праздником, как зрелище танцев на льду. И черт с тем, что это будет уже без меня.
…Школьник убежал с урока, студент – с факультетского собрания, инженер или ученый – с симпозиума, потому что хандра. Ну и что? Тут главное знать: куда убежал?
Геннадий Петрович убежал в кашалота.
Известно, что сам черт бессилен перед человеком, который еще способен смеяться. Но Геннадий Петрович потерял юмор. Ему было страшно от мысли, что каждый день, когда не было праздника развития или углубления духа, – потерянный день. Ему казалось, что с возрастом количество таких дней только растет и растет. И что он видит вокруг себя все больше и больше дураков. В заметках он ссылался на высказывание доброго, мудрого, спокойного врача прошлого века, который заявил, что научился без раздражения смотреть на важно расхаживающих дураков только тогда, когда ослеп на один глаз. Доктор, судя по этому высказыванию, сохранил юмор, даже ослепнув на один глаз. Геннадий Петрович заболел серьезнее. Он не заметил юмора в словах доктора. «Разве можно быть нормальным человеком, если у тебя один глаз, и ты живешь в жизни, а не в романе Стивенсона?» – записал Геннадий Петрович на полях.
Я промучился с его рукописью целую ночь – ужасный почерк. Интереснее всего было: действительно ли мужчина в архангельском сквере и Геннадий Петрович один и тот же человек? Так уж устроены пишущие люди – всегда не хватает уверенности в том, что кто-то действительно тебя прочитал. Геннадий Петрович хранил журнальную вырезку. Это интриговало. И я дозвонился в институт имени великого психиатра к врачу, который прислал мне рукопись Геннадия Петровича.
– Мы справлялись по этому поводу, – сказал врач. – Служебных командировок в Архангельск больной не имел. Но известно, что он иногда, при наличии денег и времени, улетал или уезжал куда глаза глядят. Такое поведение в здоровом состоянии разительно противоречит последующей энтропии. И это очень интересно…
Я не стал признаваться, что первый раз слышу слово «энтропия». Спросил только еще о женщине из рукописи Геннадия Петровича – нет ли возможности узнать ее адрес?
– Мы ее не искали, – сказал врач. – По ряду причин я думаю, что ее просто не было. То есть было несколько женщин в разные периоды жизни. Последние годы их не было вообще. И те, прошлые, не могли нам существенно помочь.
– Неужели он не просил о свидании с кем-нибудь?
– Нет. Он не хотел видеть даже мать. Кстати, она умерла за месяц до него. Он тяготел к полной неподвижности и одиночеству. И бывал тих и радостен, если мне удавалось оставить его в ординаторской. Я иногда нарушал все правила и оставлял его в ординаторской даже на ночь, когда сам дежурил по отделению. Там он и писал. Там он чувствовал себя в рыбе, в замкнутом пространстве.
– Почему именно в рыбе?
– А бог его знает. Все мы, знаете ли, сидим в рыбе, потому что не знаем, куда плывем, – пошутил психиатр. – Начитался Библии – сейчас это модно. А Библия для слабой психики – опасная штука.
– Если рассказ автобиографичен, а мне кажется, это так, то автор представляется довольно робким человеком.
– Во-первых, он не боится признаться в этом – уже кое-что. Во-вторых, Петрович попал в катастрофу благородным образом, если можно так выразиться. Мальчишка-велосипедист съезжал с железнодорожной насыпи и вылетел на шоссе. Петрович резко крутанул баранку и был готов. Очень интересно, что здесь замешан велосипед. Вы читали Беккета?
– Нет, – признался я. По тому, как врач стал называть Геннадия Петровича Петровичем, я понял, что врач еще молод и что он был со своим подопечным в добрых отношениях.
– Очень интересный случай… Мальчишка наведывался сюда с матерью. Они и в травматологическую клинику к Петровичу наведывались. Они из Гатчины. Они и хоронили.
– А друзья, сослуживцы?
– Сослуживцы помогли кое в чем, но, знаете, последние полтора года он уже не работал, был на инвалидности. Его подзабыли. Это случается чаще, чем наоборот.
Мне нравился здоровый цинизм молодого, но уже много знающего о жизни человека.
– Петрович читал Декарта. Ему, как инженеру вероятно, интересны были мысли о том, что все мы – машины. Листали Декарта?
Я поторопился уйти в кусты:
– Вы не смогли бы дать остальные его записи?
– Нет. Они нужны нам. Позвоните годика через два. А то, что я вам послал, можно использовать?
– У нас не любят патологии, – сказал я.
– Патология – это учение о страдании, о болезненных процессах и состояниях организма. Можно не любить патологичность, но не патологию.
– Простите, я неточно выразился…
– Есть еще вопросы? – спросил психиатр без большой любезности. Специалиста часто раздражает разговор с неспециалистом.
– Нет. Спасибо. Мне все ясно, – ляпнул я.
– Очень рад, что вам все ясно, – сказал он не без сарказма и повесил трубку.
Я немного обозлился. Типичная современная молодежь: нахватались Беккетов и Декартов, получили специальное образование и уже можно посматривать сверху вниз. И все-таки сквозь раздражение я поймал себя на некотором уважительном к этому молодому психиатру отношении.
Думаю, в будущем мы с ним еще встретимся. Отплаваю я свое, осяду на суше, налажу быт, заведу наконец собаку, прочитаю Беккета и полистаю Декарта. И тогда мы встретимся. И все рукописи Геннадия Петровича перейдут в мои руки. И, быть может, тогда я смогу назвать вам его полное имя.
А рассказал я здесь всю историю потому, что именно в Средиземном море особенно ощущаешь причастность к древнему, прикосновение к мифу. Я был бы совсем не готов к этому прикосновению, если б не записки Геннадия Петровича. Вернее, его странная болезнь. Она заставила меня прочитать все, что я мог достать, о пророке Ионе.
Жизнь дает мне сюжет, размышлял я. Не пустить ли мне героя новой повести сквозь океаны в чреве большой рыбы? Мысль о такой повести тревожила больше и больше. Вложить нечто современное в прекрасно отработанный, отшлифованный веками миф – в этом я ощущал значительность, недоступную мне, если пытаться работать на материале только окружающей жизни. Эта «окружающая жизнь» – самое трудноуловимое.
Заговор упорного молчания с незапамятных времен довлел над Сардинией… Остров был практически неизвестен большинству европейцев, да и самих итальянцев.
О современной жизни Сардинии газеты пишут, главным образом, в связи с бандитизмом и маневрами НАТО. Очевидно, по причине военных баз на Сардинии для нас, советских журналистов, этот остров – закрытая зона.
Сардиния – закрытый остров. Правда. 1970, 6 июля
Уйму лет я мечтал натянуть нос журналистам – попасть туда, куда их не пускают. Журналисты отличные ребята, только бесит, что на старте Гагарина, у партизан Анголы или среди лиц, сопровождающих государственных деятелей в интересных поездках, – всегда они, журналисты.
Однако необходимо отметить, что комплексы неполноценности у журналистов глубже. Я еще ни разу не встречал журналиста, даже если он на самом интересном и высоком месте сидит, который мельком не сказал бы, что ему все это здорово надоело и он сейчас повестушку тут одну решил состряпать, думает в «Юности» тиснуть… И эта повестушка преследует журналиста, как тень отца Гамлета.
Наша простая русская осина выписала мне пропуск на закрытый остров Сардиния. Осина пробила зияющую дыру в кордонах НАТО. Весь 6-й американский флот, с авианосцами, линкорами и крейсерами, трусливо бежал от нас.
В этом есть какой-то смысл.
Средиземноморское солнце за день сильно нагревало дерево. Запах осины наполнял тихую ночь.
Колотые и круглые балансы. Где вы росли, родные? В каких реках, озерах отражались, деревья моей России? Где сейчас те лоси, которые кусали вашу молодую кору и молодые ветки?
Я люблю осину. Правда, я все деревья люблю. Осина хороша и зимой – у нее самые зеленые живые стволы зимой. И вот я везу ее в те края, где на ней повесился Иуда…
Ясным летним вечером листва осины серо-голубая, как табачный дым, как вечерняя дымка над Эгейским морем.
От носового каравана стойко пахнет грибами.
«Бах-бух-бах-бух…» – трудится наш старинный дизель.
В рубке невозмутимый Стародубцев рассказывает: «К повару подходит голодный матрос:
– Шеф, я есть хочу, дай чего куснуть.
– А ты здорово хочешь?
– Да, очень!
– Суточные щи будешь? Любишь суточные?
– Давай! Люблю!
– Заходи завтра».
Спать перед ночной вахтой не хотелось. Над душой висел отчет по рейсу Лондон – Ленинград. Следовало хорошо продумать тексты «ведомственного расследования», свою объяснительную записку. Недостача коркой покрывала любую радость, которая встречалась в судовых буднях. Но и садиться после вахты за машинку никак не хотелось. И я поднялся на мостик, чтобы взглянуть на Сардинию. Мы уже подходили к ней.
Капитан и старпом напряженно глядели в бинокли, но не на Сардинию, а в противоположную сторону. Там, в вечерней мгле, летели над волнами два наших военных корабля и мигали нам мощными прожекторами.
– Возьми еще левее, ну их к богу в рай! – приказал капитан.
Чем дальше держаться от вояк в море, тем спокойнее – это знает любой торговый моряк.
– Секонд, может, ты поймешь, чего им надо?
Я только ухмыльнулся. Я вспомнил светофор, и американский корвет у берегов Южной Англии в заливе Мэн, и нашего невозмутимого капитана Каска. Кто из нас в зрелом возрасте может читать светофор из-под руки военного сигнальщика? Никто не может.
Конечно, вызвали радиста. Людмила Ивановна неумело и боязливо взяла бинокль, но уверенно, с лету прочитала: «…С наступающим Новым годом, соотечественники…»
Наши корабли получили ответное пожелание и, сильно дымя, за что следовало бы всыпать их механикам, отвернули вправо в направлении Бизерты. Моим однокашникам – ведь я же сам военный моряк – было, вероятно, скучно. Несколько непраздничных слов слетело с наших губ в направлении Бизерты, но слова были довольно слабыми – рядом стояла Людмила Ивановна.
– Американцы облетели Луну, – сообщила Людмила Ивановна.
Было 24 декабря 1968 года.
Входить в порт ночью капитан не собирался. Собирался стать на якорь до хорошего, доброго утра.
Мы неторопливо плыли вдоль гористых берегов. Мы ничего не видели еще на их склонах, но знали, что там сейчас спят сосновые и дубовые леса, ниже – каштаны, оливковые деревья, миндаль и сады, усыпанные мандаринами и апельсинами.
– Глубины на подходах к Арбатаксу недостоверные. Здесь «Псков» на камни сел. Лева Шкловский капитанил, едва от крупных неприятностей отвертелся, – сказал капитан. – Ему вместо акта буксировки хотели спасательный акт подсунуть. И документы все на итальянском языке.