По всем этим причинам моряки стараются держаться на ногах до последнего. Однако здесь надо соблюдать предел, который зависит от того, какую работу на судне выполняешь.
Если ты судоводитель, а тебя швыряет то в пот, то в холод; и слабость, и тянет ткнуться в холодное стекло лбом, глаза закрыть; и бинокль лишний раз поднять тяжело, голова болит, и таблицу умножения ты не помнишь, множить шесть на восемь начинаешь при помощи арифмометра, карандаша и бумажки, – то лучше тебе и судну будет, если ты примешь моральные муки и завалишься в койку.
В Сингапуре я или простудился, или подцепил какую-то инфекцию. Дня через два дошел до предела безопасности и доктор отправил меня на бюллетень. Какое странное блаженство испытывает больной человек, когда он может лежать. Тело болит, душа болит, совесть мучает, пот льется, а тут же присутствует и блаженство, сладкое, размякшее от беззаботности. И еще люди, с которыми ты и ругался, и многое в них не принимаешь, ненавидишь даже, теперь проявляют к тебе нежданное внимание и заботу. Раскисшая больная психика наполняется любовью к людям.
Явился завпрод и принес по приказу старпома огромный, чудесной красоты ананас, на длинном стебле, с могучими листьями. Есть такой ананас было невозможно, следовало на него любоваться.
Затем явился сам Вадим, обреченный теперь стоять мою дневную вахту и мерить меридиональную высоту Солнца, а чиф привык за рейс к звездам и утреннему горизонту.
– Все болеют! Черт знает что! Туши фонари! Невозможно работать! – сказал чиф. – Нализался какой-нибудь дряни в Сингапуре, а мне за тебя глаза портить!
– Солнце – ерунда, – сказал я. – А вот военные занятия завтра тебе доставят массу приятных минут.
– Туши фонари! – сказал чиф. – Доктор тебя уложил, доктор за свою доброту и будет расплачиваться. Объяснит завтра толпе влияние боевых отравляющих веществ на половую деятельность…
– Ты ему об этом сегодня не говори! – взмолился я. – Он мне будет вечером горчичники ставить! Сожжет, мерзавец, до костей.
– Ладно, не скажу, – пообещал чиф. И действительно не сказал.
Доктор, ласковый и заботливый, явился с горчичниками и принес самый дефицитный на судне бестселлер – второе, переработанное и дополненное издание «Половое расстройство у мужчин» профессора Порудомского. Чиф дважды ее проштудировал. А третий механик, по сообщению доктора, после изучения бестселлера потерял покой, не спит ночей и беспрерывно следит за внутренними движениями своего организма.
– Эта книжка вас хорошо отвлечет от вашей инфекции, – сказал док.
Затем пришла буфетчица Светлана Андреевна и принесла домашний, с сотами, мед и лимон. Светлана Андреевна когда-то работала в яслях и потому считалась у нас медицински подкованным человеком. В прошлом рейсе, когда капитану кромсали аппендикс в шторм, она ассистировала. Помполит – второй ассистент – рухнул в аут, а Светлана Андреевна продержалась до самого конца. Я быстро усек, что вспоминать вырезание капитанского аппендикса для Светланы Андреевны то же, что пить нектар, амброзию и бальзам литрами. И не ленился задавать ей вопросы о штормовой операции. В результате Светлана Андреевна относилась ко мне благожелательно и теперь вот принесла мед. Попутно она сообщила, что экваториальная русалка Виала из Сингапура отправлена на родину.
Затем пришел рефрижераторный механик. Реф закрыл за собой дверь на ключ, вытащил из кармана шорт склянку, поколдовал над умывальником и подал стакан жидкости, сизо-фиолетового, как небо перед вечерней грозой, цвета.
– Лакай! Завтра будешь здоров!
– Технический? – спросил я.
– Да. Пей сразу. Не нюхай!
– Только дураки нюхают технический спирт, – сказал я авторитетно, потому что в свое время вылечил им язву двенадцатиперстной кишки, и глотнул. Впечатление было такое, что в желудке вспыхнул спичечный коробок, который я закусил хорошим куском горячей резины.
Так я первый раз в жизни выпил денатурат. Реф, чтобы успокоить меня, показал склянку. На этикетке был смачно напечатан череп и две берцовые кости.
– Говорят, от него слепнут, – сказал я и икнул.
– Говорят, что кур доят, – сказал реф. – А у меня зрение, как у беркута! Будь здоров и не дыши на доктора – у него нервы интеллигентные!
Реф ушел.
Я плавал в своем поту.
Кондишен был выключен. Запах денатурата и ощущение не опьянения, а тяжелого обалдения. Я поднялся и открыл окно каюты. Океан без горизонта был вокруг. Мы уже оторвались от Суматры. Я четко сказал в окно: «Океан, ты напоминаешь мне сейчас человека, который по рассеянности забыл в такси урну с прахом, когда возвращался из крематория, где сжег двоюродного дядю! Привет!» Я произнес эту длинную фразу четко и ясно, но произносил ее все-таки не я, а кто-то со стороны. В каюте было два Виктора Конецких. Оба они с любопытством наблюдали друг за другом. Довольно жуткое ощущение.
– Почему ты не поехал на экскурсию в зоосад? – спросил один.
– Когда вернусь, схожу на экскурсию в Военно-морской музей или в Кунсткамеру, – пытался уклониться от прямого ответа второй.
– Почему ленинградская Кунсткамера тебе интереснее сингапурского зоосада?
– Потому, что туда пускают бесплатно, дурак!
Я с большим трудом воссоединил себя и лег в койку. Судно мягко покачивалось на зыби. В окно задувал душный, спокойный ветер.
Тайны Востока клубились в небесах. Прямо по курсу был архипелаг Чагос. С правого борта жили огнепоклонники – парсы, удравшие из Ирана от арабов тысячу лет назад. Блестящий эпицентр современного мирового разврата и роскоши – «Бич люксори отель» – исправно приносил доход семейству миллионеров, исповедующему зороастризм. Там мерзкие птицы клевали покойников на радость туристам. К белому прибою спускались сады, пышнее и прекраснее которых нет на свете. Под сенью этих садов спал Заратустра. Он называл свои сны отважными моряками, полукораблями, полувихрями. Он знал, что мудрость – женщина. Ему хотелось быть смелым, беззаботным, своевольным и насмешливым. Он мог поверить лишь в Бога, ликующего в танце.
Денатурат даже обострял мое зрение. Я видел Заратустру во всех деталях. Он стоял на мысу и держал в руках весы. Косматое, ласковое море катило к нему волны, оно было его старым, верным, любимым псом. За ним шумел на ветру его любимый, могучий, ветвистый дуб. Три тяжелых вопроса бросил Заратустра на одну чашу весов: «По какому мосту переходит Настоящее к Будущему? Что за сила неволит Высокое к низкому? И что заставляет еще Самое Высокое расти в Высоту?» Тяжелее этих вопросов не придумаешь, но чаши весов не дрогнули. Ровно висели чаши весов над волнами прибоя, в тени старого дуба, потому что три ответа уже уравновешивали вопросы. Мне оставалось чуточку еще напрячь зрение, чтобы увидеть ответы, но вошел Георгий Васильевич.
Хороший капитан обязан навестить заболевшего помощника.
Я затаил дыхание. Это было безнадежное дело. Если можно довольно долго терпеть за пазухой лисицу, пожирающую ваши внутренности, то удержать в себе пары денатурата дольше одной минуты не сможет даже ловец жемчуга в Японии. Кроме того, денатурат не только удивительно обострил зрение, но еще снял все тормоза с языка. Хотелось поговорить о чем-нибудь философском, раскрыть какую-нибудь интимную тайну, поделиться каким-нибудь несуществующим, только сей момент придуманным литературным замыслом.
Георгий Васильевич повел носом и поинтересовался моим состоянием.
– Температура еще высокая, но кризис уже позади, – сказал я. – Георгий Васильевич, как вы думаете, зачем я плаваю? Мне надо написать роман о человеке, который залез в большую рыбу.
– Зачем он туда залез?
– Не «зачем», а «почему». Он залез туда со страху. Испугался жизни и залез в рыбу… Еще древние знали, что человек, человеческая жизнь, человеческая душа – волна. Вот поглядите в окно… Видите – идет волна? И вот ее уже нет, исчезла навсегда, никогда не будет больше в мире этой волны. Но вы же сдавали экзамен по океанологии. Волна никуда не исчезла. Волна осталась в океане. Волна бессмертна. Теперь возьмем свет. Он – и волна, и частица одновременно…
– Вы вот что, Виктор Викторович, лечитесь, но… не очень. Иначе я выпишу вам какой-нибудь свой рецепт!
В приказе, например, по судну. Иногда помогает от инфекции. По своему опыту знаю. И еще. Как это вы умудрились бросить на китайца-агента горящую изоляцию? Мне ваш старый друг Перепелкин доложил.
– Кроме своего основного вреда дураки приносят еще побочный, – сказал я. – Умным людям приходится тратить уйму времени на то, чтобы о дураках думать или разговаривать; затраты эмоций, умственной энергии, времени по поводу дураков – бич человечества!
– Успокойтесь, – сказал капитан. – И напишите потом объяснительную. Вам, как писателю, это раз плюнуть. И не вздумайте встать на вахту без разрешения доктора. Справимся как-нибудь и без вас. А если природа создает дураков, то, значит, они нужны. Умных следует разбавлять дураками. Обязательно. Как уран разбавляют в урановом котле графитом, чтобы не было взрыва. Доложите о китайце.
– Китайский мудрец Шан Ян за двадцать четыре века до вас уже высказал вашу мысль, – словоохотливо понес я. – Он заметил, что красноречие и острый ум создают беспорядки. Мао отлично знает историю китайской философии и…
– Ближе к делу.
Пришлось перестать философствовать. Я закурил, чтобы капитан перестал морщить нос, и рассказал все точно и скупо.
После приобретения в Сингапуре радиоприемника мы с радистом занялись проводкой кабеля из каюты к главной судовой антенне на мостике. Обрезать изоляцию с проводов я не люблю так же, как склеивать бумагу. Изоляцию я обычно поджигаю, а когда она расплавится, сдергиваю с провода – и порядок. Провод оказался иностранный, вспыхнул бикфордовым шнуром, потушить его никак не удавалось, и я бросил его с мостика за борт. Горящий иностранный провод упал точно на китайца-агента, который спускался по трапу в шикарный катер. Провожал агента мой друг Перепелкин. Вопли агента произвели на него гнетущее впечатление. Он прибежал на мостик и спросил: «Вы это нарочно сделали?» Я сказал, что да, нарочно. Агент в Сингапуре – это очень богатый человек, слуга монополий, сосущий кровь из обездоленной Азии. И я его наказал. Старый друг Перепелкин заявил, что мой поступок может осложнить отношения между Республикой Сингапур и СССР, очень хорошие; здесь даже есть лавочка, на вывеске которой написано русскими буквами: «Москва»…
– Мед Светлана Андреевна принесла? – спросил капитан, выслушав мои объяснения.
– Да.
– Ну, спокойной ночи!
Он ушел, оставив в моей душе странное чувство. Он нравился мне на судне больше всех спокойствием, не показным, а натуральным доверием к людям, самоиронией и уверенной властностью, если она требовалась. Но отношения наши были сугубо официальными, и это не давало возможности узнать его поближе. Думаю, мою попытку сблизиться он воспринял бы как ненужные сантименты даже на берегу, вне сферы служебных отношений.
Прогретый горчичниками, денатуратом и чаем с сотовым медом, я ночью блаженствовал, несмотря на отвратительное физическое состояние. Беззаботность. И приемник, чуткий, как ухо лани.
Я ведь вообще-то грустный человек. Я, например, люблю, когда сады закрыты ранней весной на просушку. И мне нравится грустный бог, если он есть, а не бог, ликующий в танце. Высокая температура во время болезни способствует развитию во мне лирической грусти. И я люблю грустную музыку, когда я болен. Мне тогда бывает жалко себя, но без горечи. Печаль от сознания жизни как короткой волны в безбрежном океане бытия светла. Честолюбие молчит, заботы не тревожат. Пожалуй, я по-настоящему живу только тогда, когда болен. Только тогда я живу моментом, ощущаю каждый момент бытия, не думая о мостиках, по которым настоящее переходит в будущее. И мне делается наплевать на те силы, которые неволят высокое к низкому. И мое высокое, если оно есть, не растет никуда.