Ночь в Лиссабоне - Ремарк Эрих 26 стр.


Несколько секунд я стоял неподвижно в синем бензиновом облаке. Я почти ничего не чувствовал, как это бывает при быстрой смене сильной жары холодом: не видишь между ними никакой разницы. Машинально переступая ногами, я пошел по дороге. Только тут мало-помалу я начал соображать, и вместе с сознанием пришло беспокойство и понимание того, что я услышал, и тихая, трепещущая сверлящая мука сомнения.

Я лежал в лесу и ждал. Стена плача, как Элен называла женщин, молча, слепо уставившихся в вечернюю мглу, мало-помалу редела. Наконец, почти все ушли, растаяли. Стало темно. Я по-прежнему неподвижно смотрел на столбы ограды. Они превратились в темные тени. Потом между ними возникла новая тень.

— Где ты? — прошептала Элен.

— Здесь!

Я ощупью подобрался к ней.

— Ты можешь выйти? — спросил я.

— Позже. Когда уйдут все. Жди.

Я отполз обратно в кустарник, чтобы меня нельзя было увидеть, если кто-нибудь направит луч карманного фонаря в сторону леса. Я лег на землю, дыша запахом опавшей листвы. Поднялся слабый ветер, и вокруг меня зашуршало, словно это ползли тысячи невидимых шпионов. Глаза все больше и больше привыкали к темноте, и я теперь уже видел тень Елены, а сверху — неясное, бледное пятно ее лица с неразличимыми чертами. Она будто висела на проволоке, как темное растение с белым цветком, и опять вдруг показалась мне темной, безымянной фигурой темных времен. Я не мог разглядеть ее лица — и оно становилось лицом всех несчастных этого мира. Чуть подальше увидел я вторую женщину, которая стояла так же, как Элен, а там — третью, четвертую. Это были кариатиды невидимого фриза, поддерживающие небо печали и надежды.

Все это становилось невыносимым, я отвернулся и стал смотреть в сторону. Когда я опять посмотрел на ограду — трех других уже не было, они бесшумно исчезли. Я заметил, что Элен согнулась, выбирая лазейку между рядами проволоки.

— Раздвинь ее, — сказала она.

Я наступил на нижнюю и приподнял верхнюю проволоку.

— Подожди, — прошептала Элен.

— Где другие? — спросил я.

— Ушли. Одна из них нацистка. Поэтому я не могла пролезть раньше. Она бы меня выдала. Та, которая плакала.

Элен сняла с себя кофточку и юбку и подала их мне через проволоку.

— Чтобы не порвались, — сказала она. — Других у меня нет.

Все это было точь-в-точь, как в бедных семьях, где куда менее важно, если дети разобьют себе колени, чем если они порвут чулки. Ссадины заживают, а на новые чулки надо тратить деньги.

Я держал ее вещи в руках. Элен пригнулась и осторожно проползла под проволокой. Она оцарапала себе плечо. Будто тонкая, черная змейка, из ранки потекла кровь. Элен выпрямилась.

— Мы должны бежать, — сказал я.

— Куда?

Я не знал, что ответить. В самом деле — куда?

— В Испанию, — сказал я. — В Португалию. В Африку.

— Пойдем, — сказала Элен. — Пойдем и не будем говорить об этом. Никто отсюда не может убежать без бумаг. Поэтому за нами и не смотрят очень строго.

Она пошла впереди меня в лес. Она была почти обнажена, таинственна и прекрасна. В ней остался лишь отблеск прежней Елены, моей жены последних нескольких месяцев; осталось ровно столько, чтобы с очарованием и болью узнать ее в том дыхании прошедшего, когда кожа будто съеживается от озноба и ожидания. Почти безымянная, она спустилась оттуда, сверху, из фриза кариатид, окруженная девятью месяцами отчуждения, которые теперь значили больше, чем двадцать лет нормального бытия.

14

Владелец кабачка, в котором мы сидели перед этим, приблизился к нам.

— Эта толстуха очень хороша, — с чувством сказал он. — Француженка. Настоящий дьявол. Рекомендую вам, господа! Наши женщины — тоже порох, но горят слишком быстро. — Он прищелкнул языком. — Разрешите теперь откланяться. Ничего нет лучше, чем иметь дело с француженкой. Полезно для здоровья. Они понимают толк в жизни. Им не нужно так много врать, как нашим женщинам. Желаю вам благополучного возвращения на родину. Лолиту или Хуану не берите. Ничего особенного — ни та, ни другая. А Лолита еще стянет что-нибудь, если не будете за ней присматривать.

Он ушел. На улице уже было утро. Когда раскрылась дверь, оттуда ворвался шум начинающегося дня.

— Нам тоже, наверно, надо идти, — сказал я.

— Я скоро закончу свой рассказ, — ответил Шварц. — У нас есть еще немного вина.

Он заказал вина и кофе для трех женщин, чтобы они оставили нас в покое.

— В ту ночь мы говорили мало, — продолжал он. — Я разостлал куртку. Когда стало прохладнее, мы укрылись кофточкой и юбкой Елены и моим свитером. Она засыпала и вновь просыпалась; один раз сквозь сон мне почудилось, что она плачет. И снова ее охватывал порыв нежности, и она ласкала меня, как никогда раньше. Я ни о чем не спрашивал и ничего не рассказывал ей из того, что слышал в лагере. Я очень любил ее, но чувствовал какой-то холод и необъяснимую отчужденность. В нежности была печаль и печаль еще усиливала нежность. Словно мы очутились где-то там, за роковой гранью, и уже нельзя было вернуться из-за нее или даже приблизиться к ней, и было лишь ощущение полета, и неразрывности, и — отчаяния. Да, это было отчаяние, последнее, безмолвное отчаяние, в котором тонули наши слезы, исторгнутые счастьем, хотя глаза оставались сухими. Это были незримые, невыплаканные слезы печального знания, которому ведома только бренность без надежды, без возвращения.

— Разве мы не можем бежать отсюда? — снова спросил я, когда Элен собиралась проскользнуть обратно между рядами колючей проволоки.

Она промолчала. И только очутившись уже там, за оградой, ответила шепотом:

Доступ к книге ограничен фрагменом по требованию правообладателя.

Он вернул мне паспорт.

— Вы забыли поставить печать, — быстро сказал я, испытывая облегчение.

— Пожалуйста. Для вас это так важно?

— Нет. Просто своего рода сувенир.

Он поставил на паспорте печать и ушел. Я закусил губу. Каким я стал нервным! Потом мне пришло в голову, что паспорт с печатью выглядит убедительнее.

В Швейцарии я целый день провел в размышлении, не поехать ли мне в Германию поездом. Но у меня не хватило мужества. Я еще не знал, как относятся к выходцам из бывшей Австрии и не подвергают ли возвращающихся на родину особой проверке. Наверно, ничего особенного не было. Но все же я решил перейти границу нелегально.

В Цюрихе я, как обычно, прежде всего отправился на почтамт. Там, большей частью у окошечка корреспонденции до востребования, встречались знакомые эмигранты, у которых можно было узнать новости. Оттуда я пошел в кафе «Кондор», отдаленно похожее на «Кафе де ля Роз» в Париже. Я видел многих, перешедших границу, но никто из них не знал мест перехода в Германию. Это было естественно: все шли оттуда. Кто, кроме меня, хотел перебраться туда? Я видел, какие взгляды бросали на меня, когда заметили, что я настроен серьезно, меня стали чуждаться. Ведь тот, кто хотел вернуться, мог быть только перебежчиком, сторонником нацистов. Что можно было ждать от того, кто собирался туда? Кого он выдаст? Что предаст?

Я вдруг очутился в одиночестве. Меня сторонились, как сторонятся убийцы. И я ничего не мог объяснить. Меня самого иногда бросало в жар при мысли о том, что мне предстояло. Как же тут объяснить другим то, чего я не понимал сам?

На третий день, утром, в шесть часов, ко мне явились полицейские, подняли с постели и тщательно допросили. Я тотчас же сообразил, что на меня донес кто-нибудь из знакомых. Я предъявил паспорт, который вызвал явное недоверие. Меня повели в полицию. К счастью, на паспорте стояла печать швейцарской таможни. Я мог доказать, что въехал совершенно легально и находился в стране только три дня.

Я хорошо помню то раннее утро, когда я с полицейскими шел по улицам. Начинался ясный день. Башни, крыши города резко вырисовывались на фоне неба, будто вырезанные из металла. Из булочной пахло теплым хлебом, и, казалось, вся прелесть мира слилась в этом запахе. Вам это знакомо?

Я утвердительно кивнул.

— Никогда мир не кажется таким прекрасным, как в то мгновение, когда вы прощаетесь с ним, когда вас лишают свободы. Если бы можно было ощущать мир таким всегда! Но на это, видно, у нас не хватает времени. И покоя. Но разве мы не теряем каждое мгновение то, что думаем удержать, только потому, что оно постоянно в движении? И не останавливается ли оно лишь тогда, когда его уже нет и когда оно уже не может измениться? Не принадлежит ли оно нам только тогда?

Его взор был неподвижно устремлен на меня. Только теперь я смог рассмотреть его глаза. Зрачки были расширены. «Наверно, фанатик или сумасшедший», — неожиданно подумал я.

— Я никогда не чувствовал такого, — сказал я. — Но разве каждый не хочет удержать то, что удержать невозможно?

Женщина в вечернем платье за соседним столиком встала. Она взглянула вниз на город и на гавань.

— Почему нам нужно ехать? — сказала она своему спутнику в белом смокинге. — Разве нельзя остаться? У меня нет никакого желания возвращаться в Америку.

2

— В Цюрихе полиция продержала меня только один день, — продолжал Шварц, — но он оказался очень тяжелым. Я боялся, что начнут проверять мой паспорт. Им достаточно было позвонить по телефону в Вену. Да и подделку легко мог обнаружить любой эксперт.

К концу дня я успокоился. Будь что будет. Все равно уже нельзя ничего изменить. Если посадят, значит, так угодно судьбе, и с попыткой пробраться в Германию покончено. Вечером меня, однако, выпустили и настойчиво посоветовали покинуть Швейцарию.

Я решил идти через Австрию. Границу там я немного знал, и она, конечно, охранялась не так, как немецкая. И почему вообще они должны были охранять зорко? Неужели кто-нибудь еще хотел туда? Правда, многие, наверно, желали выбраться оттуда.

Я поехал в Оберрит, чтобы попробовать перейти где-нибудь там. Лучше всего, конечно, было бы сделать это в дождь, но дни стояли ясные.

Прошло два дня. На третью ночь я решился. Я не мог медлить, опасаясь привлечь внимание.

Ночь был звездная и тихая. Мне казалось, я слышу слабый шелест растущей травы. Вы знаете, как в минуту опасности меняется зрение, оно становится другим, не таким собранным и острым, но более широким. Будто видишь не только глазами, но и кожей, особенно ночью. Видишь даже шорохи. Все тело становится чутким, оно слышит. И когда замираешь с приоткрытым ртом, кажется, что и рот тоже слушает и всматривается в темноту.

Я никогда не забуду эту ночь. Нервы были напряжены до предела, но страха не было. Мне казалось, будто я иду по высокому мосту от одного конца жизни к другому. Я знал, что мост этот позади меня тает, превращаясь в серебристый дым, и что вернуться назад невозможно. Я уходил от разума и шел к чувству, от безопасности к авантюре, из реальности в мечту. Я был один. Но на этот раз одиночество не было мучительным. Оно было окружено великой тайной.

Я подошел к Рейну, который в этих местах еще молод и не очень широк. Я разделся и связал свои вещи в узел, чтоб держать их над головой. Странное чувство охватило меня, когда я вошел в воду. Она была черная, холодная, чужая, будто я погрузился в волны Леты, чтобы испить забвения. И то, что я был раздет, тоже казалось символом, словно я заранее все оставлял позади.

Доступ к книге ограничен фрагменом по требованию правообладателя.

Назад Дальше