— То, что я сказал тебе, неправда, — проговорил я.
— Я знаю, — ответила она.
— Это был другой, — сказал я.
— Я знаю.
Она не взглянула на меня.
18
Я хотел в последнем крупном городишке перед границей получить для Элен испанскую визу. Перед консульством теснилась громадная толпа. Пришлось пойти на риск. Могло статься, что машину уже разыскивают. Но другой возможности у меня не было. В паспорте Георга виза была.
Я медленно подвел машину к толпе. Люди задвигались только тогда, когда рассмотрели немецкий номер. Толпа расступилась. Несколько человек бросились бежать. По аллее ненависти машина пробралась к входу. Жандарм отдал честь. Со мной этого не случалось уже давно. Я небрежно ответил и вошел в консульство. Жандарм распахнул передо мной дверь. Меня охватила горечь. «Надо было стать убийцей, — подумал я, — чтобы тебя приветствовали».
Я немедленно получил визу, едва только показал паспорт. Вице-консул посмотрел на мое лицо. Рук он видеть не мог, они были в перчатках.
— Следы войны и рукопашных схваток, — сказал я.
Он кивнул с полным пониманием:
— У нас тоже были годы борьбы, — сказал он. — Хайль Гитлер! Великий человек, как и наш каудильо.
Я вышел. Вокруг машины образовалась пустота. На заднем сиденье ее, забившись в угол, сидел испуганный мальчик лет двенадцати. На лице его горели огромные глаза, руки были прижаты к губам, словно удерживая крик.
— Мы должны взять его с собой, — сказала Элен.
— Почему?
— Документы кончаются у него через два дня. Если его схватят, он будет отправлен в Германию.
Только теперь я почувствовал, что весь взмок от пота. Элен посмотрела на меня. Она была спокойна.
— Мы отняли одну жизнь, — сказала она. — Одну мы должны спасти.
— У тебя есть бумаги? — спросил я мальчика.
Он молча протянул мне вид на жительство. Я взял его и вернулся в консульство. Это было нелегко. Машина, казалось мне, на тысячи голосов орала о том, что произошло под покровом ночи. Секретарю я объявил, что совсем забыл о том, что мне требуется еще одна виза, служебная, для установления личности одного человека по ту сторону границы. Увидев бумаги, он изумился, по губам его скользнула усмешка. Он прищурил один глаз и поставил визу.
Я сел в машину. Настроение вокруг стало еще враждебнее. Очевидно, люди решили, что мы хотим отвезти мальчика в лагерь.
Мы покинули город. Я надеялся, что нам все еще будет сопутствовать удача. Я сидел за рулем и чувствовал, как он с каждым часом все сильнее нагревается у меня в руках. Я боялся, что нам скоро придется расстаться с машиной. Но что нам делать в таком случае дальше, я положительно не знал. Перебираться в такую погоду по горным тропам через границу Элен не могла. Она была слишком слаба. Потеря машины сразу бы лишила нас мистической защиты наших врагов. Французской выездной визы у нас не было. Пешком все сразу стало бы невероятно сложнее, чем в дорогой роскошной машине.
Мы мчались дальше. То был странный день. Прошлое и будущее, казалось, рухнули в пропасть, и мы очутились на какой-то высокой узкой грани, окруженной туманом и облаками — словно в кабине канатной дороги. Все это я мог сравнить только со старинным китайским рисунком тушью, на котором однотонно были изображены путешественники, пробирающиеся меж горных вершин, облаков и водопадов.
Мальчик сидел, скорчившись, на заднем сиденье и почти не шевелился. В жизни своей он не научился ничему, кроме недоверия ко всем и каждому. Ни о чем другом он вспомнить не мог. Когда новоявленные носители культуры третьей империи раскроили череп его деду, ему было три года; когда вздернули отца — семь, когда убили мать в газовой камере — девять. Типичное дитя двадцатого столетия, он каким-то образом бежал из концентрационного лагеря и один проделал путь через границу. Если бы его схватили, он был бы немедленно, как беглец, возвращен в лагерь и повешен. Теперь он хотел пробраться в Лиссабон. Там у него должен быть дядя — часовщик. Так ему сказала его мать накануне смерти. Тогда она благословила его и передала последние наставления.
Все шло хорошо. На французской границе никто нас не спросил о разрешении на выезд. Я бегло показал свой паспорт и сообщил данные о машине. Жандармы отдали честь, шлагбаум поднялся, и мы покинули Францию. Несколькими минутами позже машиной уже любовались испанские таможенники, расспрашивая, сколько километров в час она делает. Я ответил. Тогда они принялись судачить и восхищаться одной из последних марок их испано-суизы. На это я заметил, что как-то у меня была испано-суиза и подробно расписал эмблему летящего журавля на радиаторе. Они были очарованы. Я спросил, где я могу заправить машину горючим. Они заявили, что для друзей Испании имеется специальный фонд бензина. Испанских песет у меня не было. Они тут же обменяли мои франки. С сердечными пожеланиями мы расстались.
Я откинулся на спинку сиденья. Узкая грань и облака исчезли. Перед нами лежала незнакомая страна. Страна, которая уже не походила на Европу. Мы еще не ускользнули окончательно, но между этой страной и Францией легла пропасть. Я смотрел на дороги, на людей в незнакомых нарядах, на осликов, на суровый каменистый пейзаж, и мне казалось, что мы в Африке. За Пиренеями был настоящий запад, это чувствовалось во всем. Потом я заметил, что Элен плачет.
— Ну вот, ты там, куда ты стремился, — прошептала она.
Я не знал, что она хотела этим сказать. Я все еще не мог поверить, что все обошлось так легко. Я вспоминал о вежливости, приветствиях, улыбках, которыми впервые встречали меня после многих лет, и думал о том, что я должен был убить человека, чтобы со мной опять стали обращаться, как с человеком.
Доступ к книге ограничен фрагменом по требованию правообладателя.
Он вернул мне паспорт.
— Вы забыли поставить печать, — быстро сказал я, испытывая облегчение.
— Пожалуйста. Для вас это так важно?
— Нет. Просто своего рода сувенир.
Он поставил на паспорте печать и ушел. Я закусил губу. Каким я стал нервным! Потом мне пришло в голову, что паспорт с печатью выглядит убедительнее.
В Швейцарии я целый день провел в размышлении, не поехать ли мне в Германию поездом. Но у меня не хватило мужества. Я еще не знал, как относятся к выходцам из бывшей Австрии и не подвергают ли возвращающихся на родину особой проверке. Наверно, ничего особенного не было. Но все же я решил перейти границу нелегально.
В Цюрихе я, как обычно, прежде всего отправился на почтамт. Там, большей частью у окошечка корреспонденции до востребования, встречались знакомые эмигранты, у которых можно было узнать новости. Оттуда я пошел в кафе «Кондор», отдаленно похожее на «Кафе де ля Роз» в Париже. Я видел многих, перешедших границу, но никто из них не знал мест перехода в Германию. Это было естественно: все шли оттуда. Кто, кроме меня, хотел перебраться туда? Я видел, какие взгляды бросали на меня, когда заметили, что я настроен серьезно, меня стали чуждаться. Ведь тот, кто хотел вернуться, мог быть только перебежчиком, сторонником нацистов. Что можно было ждать от того, кто собирался туда? Кого он выдаст? Что предаст?
Я вдруг очутился в одиночестве. Меня сторонились, как сторонятся убийцы. И я ничего не мог объяснить. Меня самого иногда бросало в жар при мысли о том, что мне предстояло. Как же тут объяснить другим то, чего я не понимал сам?
На третий день, утром, в шесть часов, ко мне явились полицейские, подняли с постели и тщательно допросили. Я тотчас же сообразил, что на меня донес кто-нибудь из знакомых. Я предъявил паспорт, который вызвал явное недоверие. Меня повели в полицию. К счастью, на паспорте стояла печать швейцарской таможни. Я мог доказать, что въехал совершенно легально и находился в стране только три дня.
Я хорошо помню то раннее утро, когда я с полицейскими шел по улицам. Начинался ясный день. Башни, крыши города резко вырисовывались на фоне неба, будто вырезанные из металла. Из булочной пахло теплым хлебом, и, казалось, вся прелесть мира слилась в этом запахе. Вам это знакомо?
Я утвердительно кивнул.
— Никогда мир не кажется таким прекрасным, как в то мгновение, когда вы прощаетесь с ним, когда вас лишают свободы. Если бы можно было ощущать мир таким всегда! Но на это, видно, у нас не хватает времени. И покоя. Но разве мы не теряем каждое мгновение то, что думаем удержать, только потому, что оно постоянно в движении? И не останавливается ли оно лишь тогда, когда его уже нет и когда оно уже не может измениться? Не принадлежит ли оно нам только тогда?
Его взор был неподвижно устремлен на меня. Только теперь я смог рассмотреть его глаза. Зрачки были расширены. «Наверно, фанатик или сумасшедший», — неожиданно подумал я.
— Я никогда не чувствовал такого, — сказал я. — Но разве каждый не хочет удержать то, что удержать невозможно?
Женщина в вечернем платье за соседним столиком встала. Она взглянула вниз на город и на гавань.
— Почему нам нужно ехать? — сказала она своему спутнику в белом смокинге. — Разве нельзя остаться? У меня нет никакого желания возвращаться в Америку.
2
— В Цюрихе полиция продержала меня только один день, — продолжал Шварц, — но он оказался очень тяжелым. Я боялся, что начнут проверять мой паспорт. Им достаточно было позвонить по телефону в Вену. Да и подделку легко мог обнаружить любой эксперт.
К концу дня я успокоился. Будь что будет. Все равно уже нельзя ничего изменить. Если посадят, значит, так угодно судьбе, и с попыткой пробраться в Германию покончено. Вечером меня, однако, выпустили и настойчиво посоветовали покинуть Швейцарию.
Я решил идти через Австрию. Границу там я немного знал, и она, конечно, охранялась не так, как немецкая. И почему вообще они должны были охранять зорко? Неужели кто-нибудь еще хотел туда? Правда, многие, наверно, желали выбраться оттуда.
Я поехал в Оберрит, чтобы попробовать перейти где-нибудь там. Лучше всего, конечно, было бы сделать это в дождь, но дни стояли ясные.
Прошло два дня. На третью ночь я решился. Я не мог медлить, опасаясь привлечь внимание.
Ночь был звездная и тихая. Мне казалось, я слышу слабый шелест растущей травы. Вы знаете, как в минуту опасности меняется зрение, оно становится другим, не таким собранным и острым, но более широким. Будто видишь не только глазами, но и кожей, особенно ночью. Видишь даже шорохи. Все тело становится чутким, оно слышит. И когда замираешь с приоткрытым ртом, кажется, что и рот тоже слушает и всматривается в темноту.
Я никогда не забуду эту ночь. Нервы были напряжены до предела, но страха не было. Мне казалось, будто я иду по высокому мосту от одного конца жизни к другому. Я знал, что мост этот позади меня тает, превращаясь в серебристый дым, и что вернуться назад невозможно. Я уходил от разума и шел к чувству, от безопасности к авантюре, из реальности в мечту. Я был один. Но на этот раз одиночество не было мучительным. Оно было окружено великой тайной.
Я подошел к Рейну, который в этих местах еще молод и не очень широк. Я разделся и связал свои вещи в узел, чтоб держать их над головой. Странное чувство охватило меня, когда я вошел в воду. Она была черная, холодная, чужая, будто я погрузился в волны Леты, чтобы испить забвения. И то, что я был раздет, тоже казалось символом, словно я заранее все оставлял позади.