Одна только вяленая оленина, да икра желтая чировая. Ну, еще красная кетовая. Так только и толочь ту икру, печь тугие барабаны- особенные оладьи.
Зима.
Ледяной ветер.
— Хочу видеть родимцев, — жаловался.
— Откочевали родимцы, — качал головой Дежнев.
— А я чувствую: близко, — не соглашался. — Чувствую: брат Энканчан близко. Он — Кивающий. Он никого не боится. Злой таньга Мишка Стадухин пожег стойбища ходынцев, загнал людей в холодные горы, но если подам особенный знак, брат Энканчан непременно явится. Он где-то рядом, он знает, что людей при Семейке осталось совсем немного. Конечно, пищали есть, огненный бой, но людей мало. А ходынцы нынче сердитые. Если Кивающий прикажет, тучами спустятся с гор, поколют таньгов копьями, как осенних олешков. Пошли верного человека к уединенному зимовью, — предлагал, хитро щуря одинокий глаз. — Пусть повесит на условленную ондушку шкурку рыжей лисы — хитрого зверя шахалэ. Это мой знак! — пояснил радостно. — Пообещай подарки Энканчану. Железные топоры дай. Одекуй, ножи, котлы красной меди — все дай Кивающему.
Хитро подмигивал:
— Сильный бой хуже слабого мира.
Сидел на понбуре из оленьих шкур, качал головой, круглой, красивой, как травяная кочка. Лицо пепельное, плоское. Все исчеркано глубокими морщинами — как шрамами. Левый глаз вытек — когда-то выстрелили стрелой. И копьем когда-то кололи. Он все вытерпел, а зачем? Вот сидит один в казенке, жаловался. Нет даже девушек, чтобы выколачивать пыль из полога.
— Дальнее зимовье? — спросил Семейка.
Князец затрепетал:
— Дальнее.
С надеждой показал на побитых пальцах:
— Один мидоль… Два мидоля… Три… Один, два, три дневных перехода… Совсем уединенное зимовье… Повесишь на ондушку шкурку рыжей лисы, и пусть твой человек подождет князца. Кивающий увидит шкурку. Он остановится и спросит себя: лэмэнголь? Он спросит себя: зачем на дереве висит знак плененного брата? И правильно поймет: я зову. И придет.
— А если не придет?
— Ну, обязательно придет — простодушно отвечал Чекчой. — Если иначе, соберет ходынцев. — Щурил остальной глаз: — Убьет!
— Но ты же не убил, и другие не убили, — возражал Семейка, поглаживая русую бороду. — Разные народы пытались меня убить. Тунгусы, к примеру. Омоки. Еще анаулы. Лукавый чюванец кидался на меня с ножом.
— Ну, тогда таньгов много было, — знающе объяснял Чекчой. — А теперь мало.
— Ну, нас побьете, другие придут.
— Ну, может придут. А может, кончатся.
Помолчали.
Потом Дежнев усмехнулся:
— Скажи брату: пусть несут ясак. Так зарежем тебя, а понесет ясак, всем выгодно. Каждому дам подарки. Мирно жить будем.
— Кивающий сердит, — качал Чекчой головой. — Пошли человека к уединенному зимовью.
— Почему думаешь, что брат придет с миром?
— Ну, так чувствую.
— Ну, пошлю человека, — осторожно кивнул Дежнев. — Ну, поверю тебе, отправлю трех человек.
— Одного, — показал Чекчой кривой палец.
— Одного погромят, — сомневался Дежнев, выставляя три пальца.
— А троим не поверят, — сомневался Чекчой.
Казакам Дежнев объяснил, что отправляет Лоскута проводить Данилу Филиппова, идущего на реку Анюй. «Твоею, государь, строгой наказной грамотой, — жаловался Дежнев в тайном письме, отправленном с Данилой, — велено смотреть, чтобы в новых острожках и по иным зимовьям пива и браги, блядни и воровства отнюдь не было, и зернью б служилые люди не играли, и государева жалованья, и пищалей, и платья с себя не проигрывали. Только дерзкий Михалко Стадухин того совсем не делает, у него ни в чем порядку нет. Вот хвалитца со товарыщи опять идти громить местных мужиков ходынцев и анаулов. А плохо то есть. И если сбудется, то нам после такого государеву ясаку совсем не с кого будет брать…»
Только Дежнев да аманат Дежнева знали, куда пошел Гришка.
С Данилой Семейка отослал в Якуцк для опыту пуд лучшей заморной кости — зубу рыбьего. Считал, лишний человек в опасном пути — только помощь, потому и отправил с Данилой Гришку. А казаки все равно роптали: у нас людей мало. У нас после Мишки Стадухина каждая рука на учете.
Так и было.
Не с добром пришел на Погычу Мишка Стадухин.
Огненным боем ужаснул дикующего князца Негову и его скромных анаулов. Еще больше ужаснул князцев Чекчоя и Энканчана — ходынцев. И князцев Леонта и Подонца ужаснул с их чюванцами. И Кеоту — родного брата Неговы. И дальнего князца Лулая, и ближних Когюню и Каллику. Даже незамиренных Обыя и Чуванзая, никого никогда не боящихся, распугал. В большой грубости шел. Привык везде быть первым. Всегда приносил первым странные вести. Вот де на востоке, говорил, сам знает, впадает в море еще более новая река, чем Погыча, вся густо заросла деревьями. На зеленых берегах пасутся быки и свиньи. В закрытой гавани стоят круглые китайские корабли. Там месяц не бывает ущербным и кукушка не перестает куковать. Там деревья не падают и мужики ходят в теплых штанах синего василькового цвета.
При долине куст калиновый стоял…Перевалив Камень, Стадухин вышел на Погычу, и на реке Майне увидел русский острожек. И не в теплых штанах синего василькового цвета ходили там мужики, а в грубых ровдужных кафтанах. Как так? — возмутился. Из далекого Заносья еще никто не возвращался. Уходящие полярным морем на восток, не оставляют за собой следа. А Семейка — вот он! Сидит сычом на новой речке. И чертежик показывает, составленный на досуге. На том чертежике по веселой воде плывут киты, угадываются очертания других земель. «Да зачем нам знать ход китов?» — обиделся Стадухин. — «А это, — объяснил Дежнев, — все, что мы знаем».
Год назад, плавая в ледяном море, Стадухин сам видел под страшным Шелагским носом обломки русского коча. А на берегу нашел обрушенную полуземлянку, в ней — трупы мерзлые, мхом поросли. Так решил — Семейкины люди. А он — вот он! Сидит в острожке. Узнав, что в казенке еще томятся плененные аманаты, совсем рассердился Стадухин. Пошел по стойбищам, жестоко убивая дикующих огненным боем и сабельками. В отсветах пламени шел, как в крови. Собаки с воем от него бросались. Семейку, решившего с ним встретиться, принял сидя на пне.
Выступил на поляну перед сожженным стойбищем широкоплечий человек.
Из-под шапки — русый чуб. Лоб помечен мелкими оспинами. Щеки ввалились, то ли от усталости, то ли зубов не хватало. Прихрамывал на левую ногу, это Дежнева на Яне в сорок первом году хмурые ламуцкие мужики каменными стрелами дважды отметили. А в апреле сорок второго на Омолоне в ту же ногу ранили Дежнева тунгусы. А летом сорок третьего омоки на Колыме железной стрелой попали в голову. Весь изранен, многое видел, а вышел к Стадухину смирно.
При долине куст калиновый стоял…С Дежневым явилось несколько человек. Лица смирные, но суровые.
— Не гораздо, Мишка, делаешь, — рассудительно сказал Дежнев, сняв шапку. — Нельзя громить людишек ясачных. Они под шерть пошли, давно государю служат.
— Врешь! — возразил Стадухин.
— Не вру. Они ясак нам несут. Мы в казенке держим их аманатов.
— Ясак, говоришь? Аманатов, говоришь, держишь? — нехорошо ухмыльнулся Стадухин. — А вот крикни иноземцев. Прямо сейчас крикни. Я знаю, тут многие от нас попрятались. Вот крикни. Если правду говоришь, они тебе поверят и выйдут.
Дежнев крикнул.
И правда, пришли на крик два робких родимца. Выросли из травы, как два одушевленных гриба. Явились как бы ниоткуда, но в подарок прихватили собольи ополники — бедные выделанные шкурки, ничего другого не имели. Совсем бедные шкурки, зовут такие недособолем.