История Нью-Ёрка - Вашингтон Ирвинг 51 стр.


Для такого глубокомысленного философа, как я, способного ясно видеть насквозь там, где взор обыкновенных смертных проникает едва до полпути, нет более простой и очевидной истины, нежели та, что смерть великого человека – событие весьма маловажное. Сколько бы мы ни мнили о себе, какие бы суетные рукоплескания миллионов мы ни вызывали, даже самые великие среди нас занимают, несомненно, лишь крайне ничтожное место в этом мире; и столь же несомненно, что даже это маленькое место быстро замещается, как только мы оставляем его вакантным. «Какое значение имеет, – говорит изысканный Плиний, – появление человека или его уход? Мир – это театр, в котором декорации и актеры постоянно меняются». Ни один философ не высказывал более правильной мысли, и я только удивляюсь тому, что столь разумное замечание могло просуществовать так много веков, недостаточно оцененное человечеством. Мудрец шествует вслед за мудрецом; герой, едва сойдя с триумфальной колесницы, уже уступает место другому герою, появившемуся после него; и о самом надменном государе говорится лишь, что «он почил с праотцами, и вместо него воцарился его преемник».

Говоря по секрету, мир не слишком скорбит о своей утрате; если его предоставить самому себе, он скоро перестанет печалиться, и, хотя народ, выражаясь фигурально, часто тонул в слезах по случаю смерти великого героя, почти наверняка можно сказать, что никто не прольет слезы по столь грустному поводу, разве только какой-нибудь голодный писака уронит ее со своего заржавелого пера. Всю тяжесть скорби приводится выдерживать на себе историкам, биографам и поэтам, которые – злосчастные мошенники! – как «мортусы» [306] в Англии, выступают в роли главных плакальщиков; в их писаниях народ испускает тяжелые вздохи и утопает в слезах, хотя он вовсе и не думал этого делать. В то время как патриотический писатель рыдает и воет в прозе, в белых стихах и в рифмованных поэмах и собирает капли общественной скорби в свой толстый том, как в слезницу, его сограждане – в этом можно почти не сомневаться – едят и пьют, пиликают на скрипке и танцуют, ничего не ведая о горьких стенаниях, издаваемых от их имени, как не ведают наши мнимые персонажи, Джон До и Ричард Ро, [307] о тяжущихся, за которых они великодушно выступают на суде в тех или иных случаях.

Самый славный и достохвальный герой, когда-либо разорявший целые государства, может быть предан забвению среди обломков воздвигнутого ему памятника, если какой-нибудь добросердечный историк не смилостивится над ним и благосклонно не сохранит его имя для потомства. Сколько бы доблестный Вильям Кифт ни тревожился, ни суетился и ни терзался, когда в его руках были судьбы всей колонии, я вполне серьезно допускаю возможность того, что лишь этой достоверной истории будет он обязан своей известностью в грядущих веках.

Его кончина не вызвала никаких потрясений в Новом Амстердаме и его окрестностях; земля не задрожала, и ни одна звезда не упала, сорвавшись со своей орбиты. Небеса не оделись в траур – в чем охотно попытались бы убедить нас поэты – по случаю злосчастной смерти героя, скалы (жестокосердные бродяги) не изошли слезами и деревья не склонили свои вершины в молчаливой скорби. А что касается солнца, то оно проспало в последующую ночь так же долго, и проснувшись, явило взорам такое же веселое лицо, как и всегда в этот день того же месяца любого года и до этого события, и после него.

Добрые жители Нового Амстердама все как один сказали, что губернатор был очень хлопотливым, расторопным, суетливым человечком, что он был «отцом отечества», [308] «благороднейшим созданием божиим», [309] «он человек был в полном смысле слова, уж мне такого больше не видать», [310] и еще множество других вежливых и доброжелательных фраз, какие всегда произносятся по случаю смерти любого великого человека; после чего они закурили трубки и больше о покойнике не вспоминали, а Питер Стайвесант стал его преемником.

Питер Стайвесант был последним и, наравне с прославленным Воутером Ван-Твиллером, самым лучшим из наших старинных голландских губернаторов. Воутер превосходил всех, кто ему предшествовал, а с Питом, как по-приятельски называли Питера старые голландские бюргеры, всегда обнаруживавшие склонность к фамильярному обращению с именами, не мог сравниться ни один из тех, кто за ним последовал. Он действительно был самой природой предопределен к тому, чтобы вывести из отчаянного положения ее любимую провинцию, но богини судьбы, или Парки – Клото, Лахесис и Атропос, [311] эти самые могущественные и неумолимые из всех древних и бессмертных старых дев, предназначили этой провинции постоянно пребывать в состоянии неизменного смятения.

Сказать просто, что он был герой, значило бы совершить по отношению к нему беспримерную несправедливость; он был поистине сочетанием героев, ибо обладал крепким, сухощавым телосложением, как Аякс Теламон, [312] столь прославившийся своей доблестью, когда он дубасил маленьких троянцев, и сутулыми плечами, за которые Геркулес отдал бы свою шкуру [313](я имею в виду львиную шкуру), когда вздумал освободить старого Атласа от его груза. Больше того, он был, как пишет Плутарх про Кориолана, [314] страшен не только силой своего оружия, но также и голосом, звучавшим так, будто исходил из бочки; и подобно этому же воину, он питал величайшее презрение к державному народу, а одного его сурового вида было достаточно, чтобы сердца врагов трепетали от ужаса и смятения. Вся эта великолепная воинственная внешность несказанно выигрывала от случайного преимущества, которым, к моему удивлению, ни Гомер, ни Вергилий не наделили ни одного из своих героев, хотя оно стоит всех жалких царапин и ран, упоминаемых в «Илиаде» и «Энеиде», и в «Фарсалиях» Лукана [315] на придачу. Это было не что иное, как страшная деревянная нога – единственная награда, заслуженная им в битвах, в которых он храбро сражался за родину; однако он очень гордился своей деревянной ногой и не раз говорил, что ценит ее больше, чем все остальные конечности вместе взятые. И в самом деле, он так высоко почитал ее, что велел изящно инкрустировать и украсить серебряными барельефами, из-за чего в некоторых исторических произведениях и легендах рассказывается, будто у него была серебряная нога. [316]

Подобно вспыльчивому воину Ахиллесу, Питер Стайвесант был подвержен внезапным вспышкам гнева, часто оказывавшимся весьма неприятными для его любимцев и оруженосцев, чью сообразительность он имел обыкновение подстегивать – на манер своего знаменитого подражателя Петра Великого, – крестя их плечи дубинкой.

Однако больше всего я ценю его за то, что во многих отношениях он был похож на прославленного Карла Великого. Я нигде не мог обнаружить сведений о том, что он читал Платона, или Аристотеля, или Гоббса, [317] или Бэкона, или Олджернона Сидни, или Тома Пейна, и все же в своих действиях он проявлял иногда проницательность и мудрость, которых трудно было бы ожидать от человека, не знакомого с греческим языком и никогда не изучавшего древних авторов. Правда, я должен в этом с грустью признаться, он питал необъяснимое отвращение к экспериментам и любил править своей провинцией наипростейшим способом, но зато ему удавалось поддерживать в ней больше порядка, нежели было при ученом Кифте, хотя тому помогали и затуманивали голову все древние и современные философы.

Назад Дальше