Гул этот нехорошо действовал на астраханцев: прямо как к стене припирали средь бела дня — и мерзко, и деваться некуда.
— Уйми ты их! — попросил князь Львов. — Чего расшумелись-то?
— Они, не ровен час, за сабли бы не взялись, — сказал Степан. — Могут. Тада и мне не остановить. Останови-ка!..
— Ну что, телиться-то будем? — раздраженно спросил Прозоровский. Он нервничал больше других. — Как уговоримся-то?
— Кому время пришло — с богом, — миролюбиво сказал Степан. — Мне рано телиться: я ишо не мычал.
— Ну дак замычишь! — Прозоровский поднялся. — Слово клятвенное даю: замычишь. Раз добром не хочешь…
Степан впился в него глазами… Долго молчал. С трудом, негромко, будто нехотя, осевшим голосом сказал:
— Буду помнить, боярин… клятву твою. Не забудь сам. У нас на Дону зря не клянутся, а клянутся, так помнют. Один раз вот так и я клялся — теперь будем помнить: ты и я.
Разговор принимал нехороший оборот… И очень уж шумели казаки: на нервы действовали. Самая пора — уйти от греха.
Воеводы пошли из шатра… Прозоровский шел последним, замешкался у выхода — что-то как будто вспомнил… Остановился.
— Не люблю уходить с тяжелым сердцем… Давай-ка, атаман, не будем друг на дружку зла таить. Нехорошо это, не по-христиански. Чего молчишь-то?
Степан молчал. Смотрел на воеводу. А тому опять невзначай попалась на глаза шуба. Она тихо светилась в углу дорогим тусклым светом, мягким, струйчатым.
— Ах, добрая шуба! — сказал он. — Пропьешь ведь! А?
Степан молчал.
— А жалко… Жалко такую шубу пропивать, добрая шуба. Сколько б ты за ее хотел?
Степан молчал.
— Хорошо дам… Все равно же она тебе за так досталась. А?
Степан молчал.
— Зря окрысился-то на меня, — сказал Прозоровский и нахмурился. — Про дела-то твои в Москву я писать буду. А я могу всяко повернуть. Так-то, атаман… Должен понимать.
Степан молчал.
— Ну, шуба!.. — опять молвил воевода, подходя и трогая шубу. — Ласковая шуба… Только — один черт — загуляешь ты ее на Дону. Загуляешь ведь?
— Бери себе, — сказал Степан.
Кое-то как дождался князь этих слов! Его даже стала слегка сердить то ли глупость атамана, то ли жадность его — недогадливость, скорей всего.
— Ну — куда с добром! Только я счас не понесу ее, а вечерком пришлю. Ага, так-то лучше — чтоб не глазели. А то пойдут глазеть! Греха потом не оберешь…
— Я сам пришлю.
— Ну и вот, и хорошо. И хорошо, Степан… — Воевода даже растрогался, у него и из головы вылетело, что все-таки казаки уходят — вооруженные, с припасом, богатые. И никакой острастки на дорогу он им не задал, а забота его — вся-то — страх перед царем, а страх снимался милостивой царской грамотой. Откровенно говоря, хоть он и пугал вчера своих помощников возможными выходками казаков, сам в них не верил: казаки устали, добра у них невпроворот — пить им теперь, заливаться. А мысль эта: что Стенька — не просто разбойная душа, что это умный, сильный, матерый волк, — мысль эта влетела вчера и вылетела вчера же, вечером, когда разбирали дома дорогие Стенькины подарки. «На кой ляд, — думал воевода, — ему теперь разбойничать, когда это-то добро не пропить за пять лет». — Только, Степан… — Прозоровский прижал руку к груди. — Христом-богом прошу тебя: не вели казакам в город шляться. Они всех людишек у меня засмущают. Ведь они вот счас всосутся пить, войдут в охотку, а ушли вы — они на бобах. А похмельный человек, сам знаешь, ни работник, ни служака. Да ишо злые будут, как псы, сладу с имя не будет.
— Не заботься, боярин. Иди спокойно.
Прозоровский ушел.
Степан, оставшись один, стал ходить по шатру. Думал. Он когда крепко о чем-нибудь думал, то ходил из угла в угол и приговаривал: «Мгм, мгм».
— Будет тебе шуба, боярин, — сказал он. И остановился. — Будет тебе шуба… свинья ненасытная.
* * *
Ближе к вечеру того
* * *
Ближе к вечеру того же дня, часу этак в пятом, в астраханском посаде появилось странное шествие. Сотни три казаков, слегка хмельные, направлялись к Кремлю; впереди на высоком кресте несли дорогую шубу Разина, которую выклянчил воевода. Во главе шествия шел гибкий человек с большим утиным носом и с грустными глазами и запевал пронзительным тонким голосом:
У ворот трава росла,
У ворот шелковая!
Триста человек дружно гаркнули:
То-то, голубь, голубь, голубь!
То-то, сизый голубок!
Пока шел «голубь», гибкий человек впереди кувыркнулся несколько раз через себя и прошелся плясом. И опять тонко запел:
Кто ту травушку топтал.
Кто топтал шелковую?
И снова разом крикнули триста:
То-то, голубь, голубь, голубь!
То-то, сизый голубок!
Худой человек опять кувыркнулся, сплясал и продолжал:
Воеводушка топтал,
Свет Иван Семенович!
То-то, голубь, голубь, голубь!
То-то, сизый голубок!
В вечернем стоялом воздухе вольно и как-то диковато разносилась странная, развеселая песня. Астраханский люд опять высыпал из домов на улицы. Приветствовали донцов, только ничего не могли понять с этой шубой.
Разин шел в первых рядах казаков, пел вместе со всеми. Старался погромче… Пели и все громко, самозабвенно.
Он искал перепелов,
Молодых утятошек!
То-то, голубь, голубь, голубь!
То-то, сизый голубок!
Посадские потянулись за казаками: кто, ожидая большого скандала, кто — выпивки.
А нашел он нашу шубу!
Шубу нашу, шубыньку!
То-то, голубь, голубь, голубь!
То-то, сизый голубок!
Гибкий человек, отплясав, вел рассказ дальше:
Перепелку на тарелку,
Шубыньку на рученьку!
То-то, голубь, голубь, голубь!
То-то, сизый голубок!
Лица казаков торжественны, серьезны. И Разин тоже вполне старателен и серьезен.
Шуба величаво плывет над толпой.
Шубыньку на рученьку,
Душечку, на правую!
То-то, голубь, голубь, голубь!
То-то, сизый голубок!
Несколько казаков отстали, поясняют посадским:
— Шуба батьки Степан Тимофеича замуж выходит. За воеводу. Шибко уж приглянулась она ему… В ногах валялся — выпрашивал. Ну, батька отдает. Он добрый…
— Не горюйте: в надежных руках будет, — понимали посадские.
— Да мы не горюем! Но проводить надо хорошо — по-доброму, чтоб им жить-поживать с воеводой в согласии, чтоб согревала она воеводу, как воевода замерзнет.
Полежи-ка, шубынька,
У дружка у милого!
То-то, голубь, голубь, голубь!
То-то, сизый голубок!
У сердца ретивого,
У Ивана Семеныча!
То-то, голубь, голубь, голубь!
То-то, сизый голубок!
Толпа идет не шибко; шубу нарочно слегка колыхали, чтоб она «шевелила руками».
Ты лежишь, как душечка,
Все лежишь, как кунычка!
То-то, голубь, голубь, голубь!
То-то, сизый голубок!
Друг ты моя, шубынька,
Радость моя, шубынька!
То-то, голубь, голубь, голубь!
То-то, сизый голубок!
Ты меня состарила,
Без ума оставила!
Тут особенно громко, «с выражением» рявкнули:
То-то, голубь, голубь, голубь!
То-то, сизый голубок!..
Без ума, без разума,
Без великой памяти!
То-то, голубь, голубь, голубь!
То-то, сизый голубок!
Посадские дивились: так складно, дружно получалось у казаков — и все про шубу, про шубыньку, да про ихнего воеводу, Ивана Семеныча. Не слыхали раньше такой песни. Не знали они, что Степан незадолго до этого измучил казаков: ходили туда-сюда берегом Болды, разучивали «голубя», спевались. Слова им дал скоморох Семка, переиначив, видно, какую-то нездешнюю песню. Этот-то Семка и шел теперь впереди, и запевал, и приплясывал. Ловкач он был отменный.
— Ие-э-эх!.. — заголосил напоследок Семка, сильно вытянув жилистую шею. — Все разом:
То-то, голубь, голубь, голубь!
То-то, сизый голубок!
* * *
В покоях воеводы сидел