— Если бы мы остались здесь, вы всегда могли бы видеть Мунисэ, — сказала я. — Но завтра мы уезжаем в Б… Куда мы двинемся оттуда, неизвестно. Пусть ваше сердце не тревожится, моя дорогая ханым. Не могу обещать, что я заменю ей вас, — мать никто не может заменить. Но я постараюсь быть для неё заботливой сестрой.
Кто-то шёл внизу, в зарослях камыша. Это был, наверно, отец моего ученика Джафер-аги. Он часто ходил на болото охотиться на диких уток.
Женщина вдруг заволновалась.
— Мне надо уходить, моя дорогая ханым. Никто не должен видеть меня рядом с вами…
Эти слова лишний раз подтверждали её чуткость. О том же говорила её внешность, манера держаться. Мунисэ унаследовала от своей несчастной матери и лицо, и тонкую благородную душу.
Бедная женщина старалась уберечь меня от сплетен, но задела моё самолюбие. Так хотелось, чтобы в её сердце сохранилось тёплое чувство ко мне.
Я сделала вид, что сплетни нимало не волнуют меня, и сказала:
— Почему вы торопитесь? Побудьте ещё немного.
Несчастная мать с глубокой признательностью смотрела на меня. Я видела, что она страстно желает поцеловать мою руку, но не смеет прикоснуться ко мне.
Мы присели на тонкий ствол тополя, поваленного последней бурей, и посадили между собой Мунисэ. Бедная женщина заговорила. Она волновалась, спешила, словно чувствовала, что ей станет легче, если она расскажет о своей жизни. У неё был правильный стамбульский выговор.
Я услышала простую, но грустную историю. Она родилась в Стамбуле, в Румеликавак, в семье мелкого чиновника. Вскоре умер отец, затем и мать. Сироту удочерила богатая семья из Бакыркейя. Девочку воспитывали вместе с другими детьми, обращались с ней, как с маленькой барышней. Когда ей исполнилось пятнадцать — шестнадцать лет, к ней стали присылать сватов из состоятельных семей. Но девушка под разными предлогами всем отказывала. Дело в том, что сердце её было отдано другому. Она любила младшего сына в приютившей её семье, юношу, у которого едва только начали пробиваться усики. Он учился в военной школе «Харбие». У девушки не было никакой надежды, она понимала, что является в доме всего-навсего приёмышем. Но какое это было счастье — видеть хоть раз в неделю его лицо, слышать его голос!..
Неожиданно главу семейства перевели в Б… на должность дефтердара. Пришлось сниматься с места. В Стамбуле остался только младший сын — воспитанник «Харбие».
Четыре месяца, пока девушка не видела своего возлюбленного, показались ей четырёхлетней разлукой. Она чуть не сошла с ума от тоски. Наконец юноша приехал в Б… на летние каникулы. И тут всё обнаружилось. Бей-эфенди, ханым-эфенди, их дочери — все разом ополчились против несчастной сироты, не захотели её больше держать в своём доме и отправили в окрестную деревушку к какой-то женщине. Там и родилась старшая сестрёнка Мунисэ, умершая потом в четырёхлетнем возрасте от дифтерита. Кто мог жениться на женщине в таком положении, с ребёнком на руках?
Наконец она вынуждена была уступить уговорам и согласилась выйти замуж за чиновника лесничества. Сначала она даже пыталась примириться со своей участью, покориться судьбе. Но когда мужа перевели в деревню Зейнилер, безысходная тоска охватила её… Она чувствовала, что сходит с ума в тёмной, закопчённой лачуге, и таяла с каждым днём.
Рассказывая всё это, бедняжка, казалось, видела себя снова на дне страшной пропасти. На лицо её легла тень усталости, плечи опустились, тело обмякло.
Женщина продолжала рассказ.
Как раз в то время в деревне остановился отряд жандармов, выслеживавший разбойников. Солдаты разбили палатку у зарослей камыша. Молодой капитан, командир отряда, целый месяц преследовал её, добиваясь любви. В конце концов она поддалась искушению, бросила мужа, ребёнка и сбежала с офицером.
Не знаю почему, но эта история растрогала меня.
Опускались сумерки. Я поднялась и пошла к школе, оставив мать и дочь одних. Несомненно, у этих двух людей, которые, возможно, никогда больше не увидятся, было что сказать друг другу в минуту расставания. В моём присутствии они не смогли бы свободно обняться, поплакать. В их сердцах навеки осталась бы боль от невысказанных слов, невыраженных чувств.
По дороге к школе, переступая через могильные камни, я глубоко задумалась…
Мунисэ, я любила тебя потому, что считала одинокой. Мне всегда было жаль маленькую сиротку. Но в эту минуту я ревную тебя. Ревную к твоей матери. Она — несчастная падшая женщина, но всё-таки она тебе мать. Расставаясь с родными местами, ты увезёшь с собой в сердце память о нежных материнских глазах, а на губах горькую сладость материнских слёз.
Б…, 5 марта.
Сегодня утром, когда Мунисэ ещё спала, я набила портфель бумагами, привезёнными из Зейнилер, и отправилась в отдел образования. Час был ранний, двери учреждения только что открылись, в комнатах сидело несколько заспанных чиновников. Они лениво пили кофе, курили наргиле.
За столом, где когда-то восседал старший секретарь в красном кушаке, я увидела худощавого эфенди с курчавой чёрной бородкой и засаленным воротом. Я справилась у какого-то чиновника, тот объяснил мне, что вместе с заведующим отделом сменился и старший секретарь. Значит, мне следовало обратиться именно к этому бородатому эфенди.
Я подошла, поздоровалась, представилась и сказала, что мне надо сдать документы школы Зейнилер, которая была закрыта по приказу нового заведующего отделом образования.
Старший секретарь подумал и сказал:
— Да, да, верно… Хорошо… Вы немного подождите в коридоре. Сейчас придёт господин заведующий.
Ровно три часа пришлось мне провести в мрачном коридоре с низким потолком. Проходившие мимо косо поглядывали в мою сторону, а некоторые даже зубоскалили.
У подоконника стояла сломанная лестница. Я присела на перекладину и принялась ждать. Окно выходило в запущенный двор медресе. Какой-то софта в голубых штанах, засучив рукава, мыл в бассейне зелень. На развесистой чинаре, крона которой подступала к самому окну, резвилась стайка воробьёв. Я сидела, упёршись локтями в колени и подперев подбородок ладонями.
Вчера утром в это время мы ещё были в Зейнилер. Мои ученики, от мала до велика, проводили меня до самой дороги, которая тянулась между скал.
Какое у меня глупое сердце! Я так быстро привязываюсь к людям.
Когда я жила в Текирдаге, муж тётки Айше, дядя Азиз, брал меня за руки и говорил:
— Ох, и назойливая же ты! Сначала дичишься людей, убегаешь от них, а потом так пристанешь, хуже, чем липучая смола.
Дядюшка верно определил эту черту моего характера. Покидая Зейнилер, я жалела детишек, потому что они были для меня и самыми красивыми, и самыми уродливыми, и самыми бедными…
Что ж станет со мной, если в каждом месте, откуда мне придётся уезжать, будет оставаться частичка моего сердца?
У дороги бедные дети один за другим подходили ко мне и целовали руку. Чабан Мехмед и Зехра прислали мне новорождённого козлёнка, у которого даже ещё не открылись глаза. Я передала этот тёплый комочек в руки Мунисэ. Подарок пастуха растрогал меня до слёз. Наконец грустно зазвенели колокольчики, и телега покатила по безлюдной дороге, оставив позади деревню Зейнилер. Мы с Мунисэ махали ребятам до тех пор, пока их головы не скрылись за чёрными скалами.
Едва наша телега остановилась перед гостиницей, мы оказались свидетелями весёлой картины. Старый Хаджи-калфа гнался за огромной кошкой, которая выскочила из дверей с куском печёнки в зубах. Размахивая марпучем, как плёткой, он промчался мимо телеги, крича:
— Погоди у меня, проклятая кошка! Я тебе шкуру спущу!
Я окликнула:
— Хаджи-калфа!
Старик остановился, но не мог сразу сообразить, кто его зовёт.
Тут наши глаза встретились. Хаджи-калфа вскинул вверх руки и прямо посреди улицы что было силы завопил:
— Ах, моя дорогая учительница!
Надо было видеть радость старого номерного. Он весело крикнул вслед кошке, которая с добычей в зубах пыталась вскарабкаться на стену разрушенного сарая:
— Беги, жри себе на здоровье! Не бойся, всё тебе прощаю!.. — и кинулся ко мне.
Хаджи-калфа был так рад встрече, что заметил Мунисэ, которая шла следом за мной с козлёнком на руках, только на втором этаже гостиницы.
— Вай, ходжаным, а кто это? Откуда она взялась? — спросил старик.
— Это моя дочь, Хаджи-калфа. Разве ты не знаешь? Я в Зейнилер вышла замуж, и теперь у меня дочь.
Хаджи-калфа погладил Мунисэ по щеке.
— Смотри не на того, кто говорит, а на того, кто заставляет говорить. И такое случается, если бог захочет. Девочка хорошая, крепкая, ладная.
По счастливой случайности моя старая комната с голубыми обоями оказалась незанятой. Как я обрадовалась!
Вечером Хаджи-калфа потащил меня к себе домой ужинать. Я хотела отказаться, сославшись на усталость. Но старик и слушать не хотел.
— Вы посмотрите на неё! Устала!.. Хоть шесть месяцев будешь идти пешком — всё равно цвет твоего лица не изменится. Клянусь тебе!..
Всё хорошо, всё прекрасно, но вот только один вопрос не даёт мне покоя… Вчера вечером, перед сном, я занялась финансовыми расчётами. Результат оказался столь плачевным, что мне не хотелось даже верить. Я вторично посчитала, уже по пальцам. К сожалению, ошибки никакой не было. Всё складывалось очень грустно, но я не могла удержаться от смеха. До сих пор мне казалось, что я живу на деньги, заработанные моим трудом. Но оказывается, я расходовала те скромные сбережения, которые у меня имелись.
Моя бедная Гюльмисаль-калфа говорила, что я поступаю очень опрометчиво, отправляясь в чужие края и не имея при себе достаточно денег. Она продала бриллиант, доставшийся мне от матери, зашила вырученные деньги в мешочек и отдала мне.
Всё это время у меня было много расходов. И понятно: ведь я так долго сидела без работы. Много денег ушло на переезды. Да я никогда и не думала, что мне придётся работать всего-навсего сельской учительницей с мизерным окладом. Меня окружали голодные, несчастные дети, и я считала своим долгом оказывать им посильную помощь. Но люди часто бывают бессовестными… Видно, моё доброе лицо придавало беднякам смелость, и в последнее время количество рук, протянутых ко мне за подаянием, увеличилось.
Конечно, моего жалованья (я до сих пор так и не знаю, сколько оно составляло) не могло хватить на все мои нужды. За два месяца мне даже не уплатили. Итак, расходов было много, и всякий раз, когда наступали денежные затруднения, я обращалась к своему заветному мешочку. Но сейчас мешочек был так лёгок, что я даже не осмеливалась пересчитать его содержимое. Оказывается, несмотря на все мытарства и страдания, последние пять месяцев я могла просуществовать только благодаря средствам, оставшимся у меня после смерти родителей.
Я сидела в коридоре на лестничной перекладине и задумчиво теребила листочки чинары, которые лезли в окно. От этих грустных мыслей мне хотелось и плакать и смеяться. Но я снова придумала себе утешение:
«Не горюй, Чалыкушу! Да, ты ничего не заработала… Но ведь ты узнала, что такое жизнь, узнала, что значит перебиваться, научилась терпеть. А разве этого мало? Теперь ты бросишь ребячество и станешь солидной благовоспитанной дамой…»