Прежде всего сменим декорацию; перенесемся в тесную затхлую каморку, где нет и не было никогда полосатого стильного дивана с причудливо изогнутой монстерой в кадке подле него, где нет велюровых портьер оливкового цвета, нет в столовой резного обеденного стола, на котором в расписном фарфоре могла бы находиться яичница с помидорами и китайская ветчина, поскольку нет там и быть не может ни столовой, ни ветчины. А вся обстановка того приюта представлена лежаком, неким подобием письменного стола, сооруженным из каких-то ящиков, да рядом вбитых в стену громадных гвоздей, выполняющих роль платяного шкафа, туалетного столика и кухонных полок. Место это странное, и живет здесь Никита Кожемяка вот уже шестой год. Да, ничто тут не совпадает с теми декорациями, среди которых обретается Алла Медная, никакой предмет не повторится, разве что одна вещь единственная — рукопись.
Никита был вышвырнут из сна электрической судорогой всего тела. Несколько секунд он беспомощно хватался то за формы проступившей действительности, то за обрывки стремительно рассыпавшегося сновидения, но так и не прояснил для себя природу всполошившей его тревоги. Все еще внутренне дрожа, он нехотя выполз из-под одеяла, поверх которого распластало рукава черное пальто древнейшего фасона, поскольку милости неторопливой в этом году осени были отпущены для иных, более пристойных жилищ. Кажется, кто-то говорил с ним. Сидя на краю койки, из последних вянущих мерцаний сна Никита настойчиво собирал слышанный голос, только старания его остались напрасными. Впрочем, не исключено, что говорила с ним не бесплотная тень, а лицо вполне реальное, ибо кроме Никиты в этих серых сумрачных лабиринтах обитало немало людей. Собственно, лабиринты представляли собой дворницкую, размещенную в полуразрушенном толстостенном строении.
Натянув на себя джинсы и ватную рабочую куртку (чем теперь ограничивался туалет), Никита сменил окружение вечно шелестящих скрытой жизнью обоев на пегие стены коридора. Здесь находились еще несколько дверей, принадлежавших закуткам, сходных с Никитиным. Тишина, оттененная одиноким всхлипывающим храпом, была идеальная. Все с тем же покалыванием рожденного сном волнения Никита потащился в довольно просторное помещение, где местные обитатели готовили пищу и коротали часы бедного досуга. В партитуру тишины вплелись мерно капающая из крана вода, посвистывающий в щелях оконной рамы ветер и крысиный писк из туалета, размещенного здесь же. На черном железном столе много испытавшая шахматная доска, изувеченные фигуры на ней, часть из которых замещали катушки или аптечные пузырьки.
— Ну что, ты готов? — кто-то спросил Никиту.
— К чему готов? В смысле? — удивился тот странности вопроса, и лишь после завертел головой в поисках вопрошателя.
Никого рядом не было. Капала вода. Шипел сквозняками ветер. В туалете воевали друг с другом крысы. И не обольщаясь сладостью метафизики момента, со всей реалистической отчетливостью Никита понял, что жизнь закончилась. Вот она, та точка, тот пункт, до которого ему удалось дойти… И все… И больше ничего не будет. Он огляделся. Нет, немыслимо и бесконечно стыдно достичь человеку такого предела. Но он, как и те, дрыхнущие сейчас рядом по своим углам, не противился приторным голосам сирен пересмешника-мегаполиса, и теперь подошло время платить долг своего неуемного сладострастия.
Так хотелось чувствовать себя обманутым… Но, казалось, не было ничьей вины в его выборе; во всяком случае — воли существа земного, состоящего, как водится, из углеродных соединений. Только собственное желание, доходя до сатанинской страстности, обжигало его грезой: где успех, где бодрящая суета, а значит — какая-то осмысленность назначенной кем-то жизни. Надо думать, в том была надежда самому предложить способ общения Высшим Силам, но вот выяснилось, что не с каждым занятно беседовать Богу, а если даже милостивость Его к своим чадам, заинтересованность каждым отдельным существованием неизбывны, то язык, как стиль общения, Он все-таки выбирает Сам. И вот… Никита оглядел залитую вековой грязью газовую плиту, и перевел взгляд за окно, где в подвижном пятне фонаря желтела глухая стена. «И вот та осмысленность, которая отпущена мне».
Жизнь кончилась. Это было так очевидно, так просто и вовсе не больно. Только глухо рокочущая пустота, только неотвратимость вселенского покоя да кирпичная стена за окном. Где-то жила-была верткая жизнь, сотканная из красок и надежд… чего так просто лишиться. В одночасье. Туда не повернуть, все отходные пути рухнули — сзади пропасть и впереди бездна, и только Богу знать, как долго удержит пустынный островок в пучине непостижимой вечности. Теперь, оставленный беглыми огнями желаний, Никита отчетливо понимал, что для цветения удачи (как понимает ее всяк земной житель) должен выпасть сложнейший пасьянс обстоятельств; здесь лишь талантом, трудолюбием да верностью не обойтись. И нечего Бога гневить. Ему Самому ведать значение тебе порученной партии.
Здесь Никита на какой-то, не поддающийся измерению, срок провалился в области, неведомые времени. Из густой желейной прострации его изринул глухой выстрел за окном. Он вздохнул, машинально подхватил с шахматной доски безголового ферзя, повертел его между пальцами, соскоблил ногтем остатки темного лака. Оркестр тишины перешел к пронзительным пассажам. А Никита все барахтался в вакууме опустевшего вдруг собственного Я, пытаясь ухватиться хоть за какой-нибудь образ, способный объяснить его пребывание в данной точке пересечения времени и пространства. И тогда отчаянность, подрядив воображение, вычертила овал лица с той плавностью линии, которая ручается за присутствие в характере преобладающего добросердечия, но не исключает волевого начала; затем появились потускнелые, мглистые от перевиданных утомительных житейских оказий, глаза под тяжестью прямых бровей, по-славянски потешно-обаятельный нос, и простой очерк рта, теряющий свою важность в лице от прикрытия русых усов и слишком уж значительной туманной усталости глаз. Портрет был завершен русыми вихрами, мальчишеской беспечности которых изумлялась густая проседь. Он. Да, он подкормил надежду Никиты: похвалил его слог и фантазию, которые якобы обладают той магией убедительности, что позволяет создать свой собственный мир, ибо творение небесного демиурга порой слишком уж сложно и тягостно. Вольно же было ему витийствовать… никогда не оплачивавшему своего творчества жизнью в дерьме. Но для Никиты собственная жадная грязная жизнь (он чувствовал) истощала свои жалкие подарки и требовала теперь за них полного воздаяния. Что же, оставалось, положив спрошенную цену, оставить навсегда прельстительные игрушки: творчество, честолюбие, надежду…
За окном громыхнул еще один выстрел. Как и первый, он не втесался в сознание Никиты, но им вдруг овладела такая необъятная сонливость, что поколебать ее жестокую власть не смогли бы ни только выстрелы, но и громозвучные взрывы. Никита направился к своей сиротливой койке, охваченной широкими обшмыганными полами черного пальто, и начни сейчас рушиться потолок, он ни за что не изменил бы курса.
В городе расплывалась исполинская грузная ночь, и, кто спал, кто не спал… всяк по мере сил послушливо исполнял ему лично назначенные задачи. Ведь, если одному трудиться до кровавого пота — другому лодырничать, кому грешить, — кому праведность свою укреплять, и не выхватить у ближнего вечное его предначертание, поскольку… ничего нельзя содеять дважды, не правда ли? Да никто и не спорит. Живем здесь, потому что это все, на что мы способны.
Ночь. В свисте пронизывающего ветра, в горечи растоптанных мертвых листьев, как удавалось ей чувствовать себя столь уютно, что ни мутный свет фонарей, ни тем более беспредельно отдаленное сияние редких звезд не могли посягнуть на ее невозмутимое величие? И даже когда серая заря измазала восток, мрак, похоже, ничуть не дрейфил перед восходящим днем, не тушевался, он и не думал пасовать — лишь отливался в иные, весьма неожиданные порой формы.
Меж тем утро настало, потребовало и у тех, кто чутко дремал единственный час, и у тех, кто храпел во все носовые завертки, дальнейшего исполнения им предписанных индивидуальных функций. Функции Аллы Медной в этот день начинались с того, что она, разодрав склеенные сном веки, должна была ленивыми толчками замлевшей ноги разбудить свернувшегося калачиком мужа и отправить его готовить завтрак. Затем она должна была напиться в постели кофею с хрустящими тостами, на которые заботливая рука Евгения Глебовича положила толстый слой шоколадного крема, принять душ и тогда приступить к макияжу, за которым Алла устанавливала одну из кардинальных ролей в деловой стратегии. В это время супруг, стараясь сделаться еще незаметнее, чем то ему было назначено природой, в дальней Славкиной комнате (сына он отводил в детсад к половине восьмого и опять ненадолго ложился спать) беззвучно собирал свои манатки, ведь он тоже был занят в издательском деле. За три минуты до ухода на работу он являлся пред нарисованные очи супруги Аллы, и та, окинув его оценивающим взглядом, давала пару четких советов относительно ладности его гардероба, либо сама поправляла какую-нибудь деталь.
Алла Медная ездила на работу уже в кожаном пальто с оторочкой из чернобурки, но еще в метро. Ощущение такого диссонанса не могло не угнетать, но она лишь плотнее стискивала зубы, до скрипа, до хруста, и повторяла, как молитву: «Я добьюсь! Я вырву у судьбы причитающийся мне клок счастья! Чего бы это ни стоило! Чего бы ни стоило!» Собственно, это и была ее молитва. Рабочий день в редакции начинался в десять. Как лицо, любезное главному редактору, Алла получила санкцию являться на работу к двенадцати. Позже ее, к часу дня, приходили только начальники отделов да зам главного. Сам возникал в кабинете в два пополудни. Сегодня наступления этого срока Алла ждала с трепетом замершего в стойке пойнтера, недаром же раскрашиванию лица был отдан лишний час, не случайно на ней короткая замшевая юбка, туфли на высоком каблуке, хорошо натянутые чулки (она отлично знала, как важно иметь хорошо натянутые чулки!) и лифчик с таким жестким каркасом, что и грудь семидесятипятилетней старухи заставит посвежеть годков, эдак, на шестьдесят. Бедняжка, кого она намеревалась обмануть! Имярека Имярековича Керями! Увы, когда желание слишком велико, зачастую трезвому взгляду суждено сгибнуть. «Только не лезть к нему первой с просьбами. Так… потом, между прочим вставить… как он сам это делает…» — жарко шептала себе самой Алла, и щеки ее, и грудь, и руки пылали. Наконец в пластиковой коробочке селектора, стоявшей на ее столе, закопошился почти кокетливый кашель, и вслед за тем механический, но все равно ласковый голос возговорил: «Добрый день, деточка! Заскочи ко мне на минуточку». Красные пятна выступили бы на лице Аллы, если бы оно не было предусмотрительно покрыто пудрой. Заглянув в зеркало и убедившись, что косметическая живопись все еще достаточно свежа и выражает те чувства и мысли, которые Алла и намеревалась с ее помощью передать, она грациозно и неторопливо выползла из-за стола, собрала в стопку побольше всяких бумаг, чем собиралась экспонировать проделанную работу, и, возможно, несколько избыточно игриво цокая каблучками, направилась в уютный форт властелина редакционных жребиев.
— Вы меня хотели? — свое появление в кабинете Алла решила ознаменовать фривольной шуткой.
Она, сколь могла задержалась в дверном проеме, подозревая, что в обрамлении полированного косяка должна напоминать достославную черную фигуру с Серовского полотна; досадно, что пухлая стопка бумаги в руках не позволяла добиться безупречного сходства.
— А-йа-йа, моя лапочка! Входи, входи, — оторвался от каких-то своих канцелярских занятий Имярек Имярекович; забота на лбу и лоснистых щеках тут же изгладилась, и крупные розовые выпуклости его лица бесстыдно нацелились на Аллу.
То был недурной знак. Алла закрыла дверь, при этом два-три явно излишних раза передернув бедрами, и широким шагом прошествовала к массивному темному, с бронзовыми фитюльками, столу своего шефа. Следуя тщательно обдуманной тактике — с места в карьер, — она обошла помпезно-траурный стол, положила на него бумаги и, приблизившись к руководителю вплотную, прижалась к его плечу… Безгреховный писатель, воспользовавшись эвфемизмом, сказал бы: прижалась к его плечу низом живота. Имярек Имярекович пододвинул к себе стопку Аллой предоставленных бумаг… Вернее, действия его рук были скоординированы так: левая пододвигала и раскладывала листы, а правая юркнула под черный замш Аллиной юбчонки и фундаментально обосновалась там. По сути дела, в этой мизансцене и проходил весь последующий эпизод, весь их рабочий диалог.