К его изумлению, Катрин на подходе к конюшне вобрала в себя этот запах полной грудью, и лицо ее высветилось возбужденной улыбкой. Джим успокоился. Только настоящие лошадники могут так неподдельно радоваться встрече с лошадьми. Но конечно, на первый раз он даст ей Гнома или Богему — самых спокойных и старых.
Он вошел в конюшню и сказал:
— О’кей, у меня тут двадцать лошадей. Правда, пять не моих…
И — остановился, потому что Катрин уже не слушала его. Она пошла вдоль стойл — медленной и словно завороженной походкой. Странный шум заполнил ей голову. Наверное, так чувствует себя бывший военный пилот, оказавшись на аэродроме, где готовые к полету самолеты гудят турбинами. Катрин даже встряхнула головой, пытаясь сбросить это наваждение. Но нет, наваждение не исчезло. И кроме того, оно было приятно, оно наполняло ее кровь мощными потоками адреналина. Отличные ездовые лошади были перед ней. Конечно, она ничего не понимала в лошадях, но каким-то совсем нерациональным знанием она вдруг почувствовала каждого коня и каждую лошадь, мимо стойл которых она шла. И — что еще поразительнее — лошади почувствовали ее. Джим Вайт, потомственный лошадник, начавший ездить верхом еще до того, как стал ходить своими ногами, сразу увидел, что между его лошадьми и этой Катрин возникло поле полного доверия. Кони всхрапывали ей навстречу тем добродушным всхрапом, которым встречали по утрам только его, Джима. Они тянулись к Катрин мордами, заигрывающе поводили ушами и передергивали шкурой, демонстрируя готовность ускакать с ней в любые дали. Молодая арабская кокетка Жасмин стала бить землю передним левым и задним правым копытами, так откровенно напрашиваясь и набиваясь, как проститутка на 42-й улице. А когда даже бешеный Конвой, драчун и гроза конюшни, еще издали приветливо заржал навстречу этой Катрин, у Джима просто челюсть отвисла от изумления.
— Где, ты сказала, ты училась езде?
Катрин, не ответив, дошла до конца конюшни и остановилась напротив стойла Конвоя.
— Этот. Я беру этого, — сказала она уверенно.
— Извини, — сухо ответил Джим. — Этот не для верховой езды. Я могу дать тебе вон того, Гнома. Или вот эту, Богему. В крайнем случае — Миста.
— Сколько? — перебила Катрин.
— Тридцать долларов в час. О’кей, для дочки доктора я могу…
— Я спрашиваю, сколько за этого? — снова перебила его Катрин, показывая на Конвоя. В ее голосе появились властные, стальные нотки.
— Я же сказал тебе: этого я не даю.
— Сто долларов в час. Седлай!
Джим посмотрел ей в глаза. Два прямых клинка встретили его взгляд, и он вдруг ощутил, что не может выдержать ее взгляда. Он отвел глаза, бормоча:
— Он псих. Он даже меня не слушает.
— Не теряй время! — уверенно сказала Катрин. И вытащила из кармана чековую книжку. — Тебе заплатить вперед? Дать задаток?
Сомнение вернулось к старику Джиму. Где, она сказала, она училась? Но с другой стороны, черт их знает в этом Нью-Йорке, он не был там уже лет тридцать — может, теперь там уже и за верховую езду берут деньги вперед?
Через несколько минут Конвой был под седлом. При этом он не взбрыкивал, не храпел и даже не пытался помешать Джиму затянуть сбрую. Но еще больше старый Джим изумился, когда вывел Конвоя из конюшни, — он никогда не видел, чтобы женщины так запросто подходили к незнакомой лошади, а уж тем более к этому гиганту! Чтобы они так брались рукой даже не за луку седла, а за гриву коня и легко, не упершись и ногой в стремя, взлетали в седло. И уж конечно, он никогда не видел такой странной посадки. Вместо того чтобы тут же взять поводья, натянуть их и одновременно похлопать коня по шее, дружески, но жестко показав ему тем самым, кто тут кого контролирует, Катрин просто нагнулась через седло, обняла Конвоя за шею, а потом резко встала в стременах и сжала коленями его бока. Конвой заржал, но не злобно, а — черт бы его побрал — весело! Словно расхохотался. И — загарцевал, затанцевал от радости.
Доступ к книге ограничен фрагменом по требованию правообладателя.
Цех замер от ужаса: нападение на начальницу по режиму!
Две женщины катались по полу, Стерва пыталась сбросить с себя Зару, но Зара хищно, как рысь, сидела у нее на спине, мертвой хваткой держала ее за волосы, била головой о пол и шипела:
— Ты не будешь трогать старух! Ты не будешь трогать нас, сволочь!
Первыми опомнились лесбиянка Екатерина Вторая и азербайджанка Наргиз. Они бросились к Заре, чтобы оторвать ее от Стервы, но Зара вдруг оскалилась и на них:
— Не подходите! Она сейчас будет у Ангелины прощения просить!
— Зара! Мянулюм — отпусти ее! Она убьет тебя! — сказала ей по-азербайджански Наргиз.
— Не убьет, — усмехнулась Зара. Она уже чувствовала, как ослабло, словно оцепенело, под ней тело этой Стервы и как сдались ее, Зариной, воле мозг и сила этой женщины. Медленно разжав руки и встав на ноги над лежащей ничком Стервой, Зара сказала старухе католичке:
— Ангелина, вставай! Сейчас эта стерва будет у тебя прощения просить. Вставай, вставай, милая!
И непонятная сила, которая наполняла сейчас Зару, вдруг передалась старухе католичке, остановила ее кровь и привела в сознание. Ангелина села на полу, удивленно утерла кровь с подбородка.
— Вот так, хорошо, — сказала ей Зара и повернулась к Стерве: — А теперь ты! Садись!
Стерва послушно, но какими-то замороженными движениями, повернулась на спину и тоже села.
— Повторяй за мной! — внятно, как при гипнозе, приказала ей Зара. — Говори: я прошу прощения!
— Я… прошу… прощения… — заторможенно повторила Стерва.
— Громче!
— Я прошу прощения!
— Я — не буду — трогать — старух!
— Я не буду трогать старух… — повторяла Стерва.
— Я — не буду — бить — заключенных!
— Я не буду бить заключенных…
— Я — не буду — обыскивать — католичек…
Зечки — все двести двадцать женщин, работавших в этой смене, — в полной тишине смотрели на них и не верили своим глазам.
— Я не буду обыскивать католичек, — вторила Заре Стерва.
— Ангелина, ты прощаешь ее? — спросила Зара у старухи.
— Бог ее простит, я буду за нее молиться, — сказала Ангелина. — Можно я встану, Зара?
— Вставай. И ты вставай, Стерва, тебя простили. Скажи «спасибо».
— Спасибо. — Стерва неуклюже встала на своих коротких ногах, по ее глазам было видно, что она еще ничего не соображает.
— Все! Можешь идти отсюда! — освободила ее Зара от своей власти.
Стерва шатнулась, словно очнувшись от наваждения, и потерла лоб.
— Что здесь произошло? — с подозрением спросила она, переводя взгляд с Зары на Ангелину и еще дальше, на других зечек.
— Ничего, — поспешно сказала ей Катька Вторая. — Вы просто упали, вам стало плохо. Мы помогли вам встать. Пойдите отдохните…
Стерва, потирая рукой виски, медленно пошла из цеха.
Весь цех следил за ней оцепенело, как в шоке. Майор Оксана Ткач, гроза лагеря, вдруг сразу перестала походить сама на себя, а оглядывалась на Зару, как трусливая собака, поджавшая хвост.
Но как только за Стервой закрылась дверь, женщины сорвались с мест и бросились к Заре:
— Зарочка, у меня триппер! Вылечи! Заговори! Весь паек отдам!
— Зарочка, у меня Маруська любовницу свела! Верни, заворожи подлую!
— Зара, у меня вчера всю заначку чая украли. Найди — половина твоя будет!
— А мне пятый месяц писем из дома нет! Погадай, что там случилось, у меня же трое детей там…
— Да вы что, девки? Обалдели? — удивилась Зара. — Да не умею я ничего лечить! Я вам шаманка, что ли? Я политическая…
Но где-то внутри себя она чувствовала, что врет, что странная власть, которую испытала она только что над Стервой, — не случайна. Да и лечить все равно пришлось — сразу, в ту же ночь, потому что невозможно было смотреть без сострадания на стонущую от радикулита Верку-муруху, на распухшие синяки Ангелины, на катаракту в глазах у еще кого-то. Зара, не касаясь больных, держала руки над их болячками и снимала им боль, рассасывала опухоли, а потом долго мыла руки, стараясь смыть невидимую энергетическую грязь, которая, ей казалось, налипала на эти руки во время целительства.
26
А на следующую ночь в холодном бараке ее разбудила староста:
— Тебя к начальнику лагеря.
Полковник Крюков — рыхлый мужик с испитым лицом, отекшими веками и пепельной челкой на потном лбу — сидел в жарко натопленном кабинете за столом, на котором вместо деловых бумаг был настоящий пир: бутылка армянского коньяка, румяная буханка белого хлеба, нарезанного тонкими, интеллигентными ломтями, три открытые консервные банки с рижскими сардинами и дальневосточными крабами, тарелка с американской тушенкой, яблоки в вазе и ароматный чай в фарфоровом чайнике.
От запахов этих продуктов Зару даже шатнуло.
— Садитесь, Бешметова. Закусывайте.
Зара села на край стула, но к еде не прикоснулась, а, выпрямив спину, смотрела на Крюкова. Она не помнила, чтобы Крюков к кому-нибудь обращался на вы. Хам и матерщинник, он всех, даже старших офицеров охраны, именовал одним словом: «тыептать».
— Закусывайте, — снова повторил Крюков, не глядя ей в глаза.
Зара молчала. Никто в лагере не слышал, чтобы Крюков хоть три слова произнес без мата. А тут…
— Брезгуете? — спросил Крюков.
— Ага, — сказала Зара, сглатывая слюну.
— Почему? — Крюков впервые посмотрел ей в глаза. — Я, между прочим, вас в лагерь не сажал. И из Крыма не выгонял. Так что… какие у вас ко мне лично претензии?
И вдруг по этой совершенно свободной грамотной речи Зара поняла, что все его «ептать» и прочая матерщина были только маскировкой тайного интеллигента под общий фон офицерского быдла. Но от этого он стал ей еще ненавистнее.