Не скрою, тебе, может быть, будет тяжело на первых порах привыкать к новой жизни, но ничего без труда, упорного и повседневного, подчас утомительного, не дается, — так учим мы, большевики. Я уверен, что ты внимательно отнесешься к моим словам и своими дальнейшими действиями и вообще существованием не запятнаешь доброго имени твоего дяди, который был и все-таки остается — хочу я этого или не хочу — родным братом твоей мамаши.
Если у тебя когда-либо возникнут вопросы житейского или, скажем, морального плана, мы будем считать своим долгом оказать тебе всяческое содействие, и поэтому можешь писать нам. К сожалению, наши неважные материальные дела не позволяют обещать того же в области финансовой. Но нас это волнует менее, ибо вся наша семья уверена, что детский дом сумеет обеспечить тебя всем необходимым. Лишние же деньги, как правило, приводят всегда к пагубным последствиям. Отступая от этой истины, я высылаю тебе в письме 3 рубля. Купи себе леденцов, пряников или еще каких-либо сладостей — я не вправе тебя стеснять.
В твоем письме я обнаружил доброе сердце и хорошие задатки. Надеюсь, ты сумеешь их удержать и развить. Всего доброго. Горячий привет тебе передают Мария Игнатьевна и Коленька.
Любящий тебя дядя Илья.
P. S. Огромная моя занятость не позволила мне написать тебе ответ сразу, из-за чего мне приходится принести свои извинения.
И. Шушманов.
Полина Никифоровна Соколова — Софье Михайловне Городецкой
Ленинград, 30 января 1933 года
Не удивляйся, матушка, что тебя вспомнила. Поминала все время, и добрым словом. Но вот до чернил-то никак не доберуся. Пачкаются они, да и глаза плохо смотрят. Но уж раз взялась, терпи. Письмо будет долгое, потому что дело к тебе очень сурьезное.
О здоровье, конечно, спросишь. Знаю. Мне, что дубу старому: чем больше годков, то и крепче. Днем по кооперативам да по базарам за провизией бегаю: кормить оравушку мою — не носок вязать, а ночью на складу дежурю, раз на трое суток. Федор все на заводе, в ударники вышел, в газете об этом писали. Ну и дети ничего, всех пристроила, все учатся. Степка вот только балбесничает: все «неуды» пригоршнями таскает. Рука моя устала подзатыльники ему раздаривать.
Ну, не о них мои речи. Живы все будут, никуда не денутся. Ты, голубушка, помоги-ка мне в одном дельце. А чтоб знала что к чему, я тебе сейчас все и отпишу в полной подробности.
Так вот. В нашей квартире жила Лариса Павловна по фамилии Гречанова с дочкой Мариной. Может, часом помнишь ее? Представительная такая из себя женщина, самостоятельная. Я ее уважала, да и все, кто ее знал, тоже. Работала она на заводе. Чертежи рисовала. Жилось ей не скажу чтобы сладко. Мужика она своего похоронила в 18-м на фронте, когда беременна была Маринкой. Она с ним всю войну так и прошла вместе, любила больно. Тут уж лет пять назад сватался к ней один мужчина — нравилась она ему страсть как. Отказала. «Все, — сказала, — я теперь ни за кого не пойду, буду дочку воспитывать». Я ей про молодость, а она — нет и нет. Я, мол, молодость свою прожила как надо, не жалею, хоть и дом наш с Микитой (так мужа-то ейного звали) под небом был.
Ну и потом жизнь-то не баловала. На чертежах разве много заработаешь? Получит, бывало, получку, принесет Маринке пряник и бежит деньги раздавать. У кого рупь, у кого двугривенный занимала. А сама смеется: «Я все вперед живу, отставать не люблю». Веселая была. А я как гляну на нее, сердце-то екает. Платьишко легонькое, починенное, туфлишки на ладан дышат. Она в них и зимой и летом. Посмотрю, посмотрю, да и горько так станет. Больно уж жалко, когда хороший человек мается.
А ей хоть бы что. Придет с завода, обед состряпает, дите свое накормит, Маришку-то, уроки проверит — так это быстро, ловко, словно между делом. А к вечеру опять на завод собирается: то ей, вишь ли, на совещание женщин-ударниц надо поспеть, то по делам ячейки или какой-то слет готовить: первую-то пятилетку, говорят, надо за четыре года справить, а так ведь не осилишь.
Я ей уж носки шерстяные связала — Марфутка мне из деревни шерсть прислала. Она ни в какую: мол, у вас самой дети. «Пуля меня не брала, и холера тоже, — значит, ничто не возьмет» — это ее самая любимая присказка была. А вот и взяла болезнь-то.
Ох, Софьюшка, до чего ж мне жаль-то было. Захворала она, лежит. Голову ей ломит и дышать тяжело. Лихорадит. А я еще не знаю, что с ней, да на нее же, голубушку, и набросилась: себя не жалеешь, дите свое хотишь сиротой сделать. Не со зла я, знаешь ты мой характер. И вот тебе. Как в воду глядела. Пять деньков пролежала. Уж что мы не делали. Доктор приходил. Смотрел, смотрел, а потом говорит: это пневмония. Ну, я уж не знаю, пневмония там или не пневмония, а по-моему, самая что ни на есть простуда. Ах, беда-то какая! Лежит, губы потрескались, на щеках румянец, глаза блестят… И Маришка притихла, сидит около матки, словно олененок. Сестра из полуклиники приходила, кололи Ларису — сердце поддержать надо было.
Так мы эти дни и не отходили от нее. Уж мы ей все-то: и грелки, и кислород, и облатки всякие. Не помогло. Померла она вечером. Тихо так, незаметно. Я уж чуяла, к чему дело идет, да и она, видать, тоже. Днем, пока Маринка в аптеку бегала, поманила меня и говорит тихо-тихо: «Ты, Никифоровна, за дочуркой пригляди немного. Она у меня самостоятельная. Ты только пригляди чуть-чуть, одним глазком». А сама задыхается. Глупая, неужто я брошу ребенка!
И осталась Маринка одна-одинешенька. Родственников никого. Есть один только дядя в Омске, брат Ларисы. Работает он там на заводе каким-то начальником. Живет хорошо. Но, скажу тебе, другой знакомый ближе, чем этот брат. Хоть убей, не могу в толк взять, как мать может таких разных детей родить от одного батьки. Братца Ларисиного я видела, приезжал он как-то. На вид самый настоящий нэпман. Важный такой, всех учит, думает, что он самый умный. Тьфу, не люблю таких. День прожил, все гудел за стенкой. Чего уж он там Ларисе в голову забивал, не знаю, только кончилось, что она на него накричала, ну он и выкатился восвояси. Мягкая, мягкая, а сумела за себя постоять.
Я Марине говорила, чтоб она ему написала, но она чего-то молчит — девчонка смышленая, да и гордая, в мать. Лет ей 13, скоро 14 будет. Она хоть ростом ничего, в Ларису вышла, худенькая только, но, как ни говори, ребенок еще. Ну, я, конечно, приглядываю за ней, что надо справлю. Стали мы пенсию хлопотать. Я — в собес, Там говорят, справки нужны такие-то да такие-то. Ладно, будут вам справки. Документы я все у Маринки взяла, чтобы не затерялись каким чудом. Сняли копии, у нотариуса заверили, все по форме. Прихожу снова в собес. Все, говорят, хорошо, но надо еще копию брачного свидетельства и справку о смерти отца. Я взбеленилась: ребенок последние деньги проживает, а им бумажки подавай.
Искали, искали, ничего больше не нашли, ни справки из загса, ни справки о смерти отца. Нет, да и только. Кто знает, может, потеряли, а может, и не было, бумаг-то этих. Кто там на поле сражения справки выдавать будет, посуди сама. Да и брак, может, нерегистрированный, почем я знаю. Только мужьев у нее, кроме Марининого батьки, не было. Вот тебе крест. Я и к начальнику ходила, бюрократу паршивому, говорила обо всем. Врать, что ли, я, старая, буду. А он мне и отвечает с ухмылкой: «Верю, гражданочка, верю. Но есть закон. Вас много таких ходит, все и доказуют. А он, может, бандит белый был, его и укокошили. Всякое бывает». Ну, я, как услышала, в рожу его толстую хотела двинуть. Вот сукин сын. Его посадили дело делать, а он, вишь ли, средь честных людей белых бандитов ищет! Что ты скажешь! Ну, я за словом в кошель не полезла: «Сам оттудова, наверно, пришел!» Плюнула и — домой.
Маринке ничего не сказала. Будет, говорю, тебе пенсия. А сама думаю, чего же дальше? Пошла на завод, где Лариса состояла, обещали подумать.
А пока суд да дело, деньги-то тают. Маринка — как мать, ни слова не говорит, медяки свои в ящике держит. А я знаю, что их уже совсем немного осталось. На первых порах завод помог, школа тоже. Да ведь и похороны съели деньги-то, есть ей опять же надо, а уже об одежонке и говорить нечего. По заборной книжке кой-чего получили, от Ларисы осталось, а новую-то ей теперь не дали, — несовершеннолетняя еще.
Расписалась я, Софьюшка. А теперь до самого дела дошла. Нельзя человеку молодому пропадать. А он пропадет, коли мы оставим его одного. Пенсию надо поскорее выхлопотать. Мы со стариком моим очень уверены, что в собесе нашем классовый враг сидит. А ты — там, в Москве. Сходи к народному комиссару, а может, и к самому Михаилу Ивановичу Калинину. Покажи ему мое письмо. Разве не помогут?
Видано ли дело, пятилетку в четыре года сумели одолеть, а человека живого не научились уважать. Дите-то чье? Человека, который эту самую пятилетку строил и жизнь свою молодую за нее отдал.
А я завтра еще в ячейку на завод схожу. Не помогут — в газету. А ты делай, что я тебя прошу. Документы, какие надо, пошлю тебе. Ну, с богом, дорогая моя крестница. Кланяется тебе низко вся наша семья Соколовых.
Полина.
Т е л е г р а м м а
Софьи Михайловны Городецкой — Полине Никифоровне Соколовой
Москва, 6 февраля 1933 года
Срочно высылай все имеющиеся документы Гречановых ЗПТ Маринино заявление пенсии ЗПТ ответ собеса ТЧК Подробности письмом ТЧК Привет незнакомке Марине ЗПТ пусть хорошо учится ТЧК Все будет порядке ТЧК Целую
Софья.
Марина Гречанова — Зое Бакеевой
Ленинград, 10 февраля 1933 года
Дорогая моя подруга Зоя! Я тебе не писала два месяца. Нахалка я, правда? Но ты не сердись. Жизнь моя здорово изменилась. И все не было времени тебе ответить.
Ты, конечно, спросишь, как изменилась. Я тебе попробую описать. Помнишь, я тебе о Галке Боярышниковой говорила? Это моя новая подруга. Она хоть и старше меня, но это не мешает нам хорошо дружить. Она совсем взрослая и смотрит на все пр-взрослому. И меня учит жить самой.
Галка мне новую прическу придумала — «Мери Пикфорд» называется. «Вот, говорит, ты теперь симпатяга-девчонка, а те ходишь прилизой. Так и мальчики на тебя глядеть не будут». Я посмотрела в зеркало — и правда, года на два старше стала. Солидность какая-то появилась. Я в школу пришла с такой прической, а Анна Тимофеевна говорит: «Пожалуйста, причешись по-человечески, чтобы я больше не видела этих выкрутасов». А Димка сказал, что я похожа на чучело. Вот он, твой Димочка. Ну какой из него мужчина получится!
Приходится в школу «прилизой» ходить. А зато вечером мы идем гулять по улицам, и я с новой прической. Галка мне дала поносить туфли на высоких каблуках, лаковые лодочки. Иногда мы в кино идем. Недавно я смотрела говорящий фильм «Победители ночи». У вас, наверно, таких еще нет. Интересно так! Будто театр. Люди совсем живые — говорят и даже поют, если надо. Очень непривычно.
А Галка уже не первый раз смотрит такой фильм. Она вообще куда хочешь пройдет. У нее столько знакомых! И очень много мальчишек. Она с ними не церемонится. «Эй, ты, — кричит, — шкет, два билетика!» Даст деньги, и через пять минут билеты в руках. И никогда с деньгами не убегают. Я сначала удивлялась, как это она умеет, а потом привыкла. Галка говорит, что мальчиков надо в ежовых рукавицах держать, а то они о тебе и не вспомнят.
«Откуда это ты все знаешь?» — спрашиваю. А она смеется. «Потолкаешься, — говорит, — на улице, не то еще узнаешь». Смешная. Будто на улице все ходят и тебе рассказывают.
Идем мы как-то по Садовой. Подходим к «Краму». Ты еще не забыла, где он находится? Толпа у входа, как всегда. Какой-то дяденька, совсем пьяный, как навалится на меня. Я в сторону отскочила. Оступилась и упала. Галка его по-нехорошему обозвала и давай меня поднимать. Я коленку ушибла. Посмотрела, а на чулке — дырка. Большая. И петля побежала. Жалко мне чулки стало, прямо плакать хочется. Чулки-то шелковые, заграничные, у мамы одна пара была выходная. Стою и не знаю, что делать. А Галка говорит: «Крест поставь на свои чулки. Надо новые покупать». Я разозлилась: новые, новые! Что я, буржуй какой? А она хохочет: «Подумаешь! Хочешь, я тебе червонец дам на чулки?» И сует мне десять рублей, из сумочки взяла. Бери, мол, не бойся. Я не беру. Она силком в руку кладет: «Будут деньги — отдашь. А нет — и не надо, так сквитаемся». Я взяла.