— Марш, марш!..
Когда пленные вышли на крыльцо, двое конвоиров сразу выступили вперед, и Штумпф сказал капралу Хаахти:
— Нашему лейтенанту вредно ходить к священнику. К тому же он пьян и не соображает, что приказывает. А я приказываю другое…
И капрал с той же угодливостью, с какой только что помогал стягивать сапоги, крикнул конвоирам:
— Отведите подальше… Слышите?..
Тьма, пронизанная иглами дождя, молчала.
Шли во тьме, не разбирая дороги. По самую щиколотку проваливались в топкую болотную грязь. Земля, из которой с трудом выдирались сапоги, надрывно чавкала под ногами. Дождь продолжал лить, как и прежде, но никто не замечал его.
Время от времени конвоиры начинали о чем-то переговариваться приглушенным шепотом.
— Спорят, куда вести, — сказал Семушкин.
— Далеко не отведут, — ответил Мацута, — охота им по такой слякоти вожжаться с нами!
Неожиданно на ум пришла Поленька. Вспомнил ее работящие руки, и какой доброй она умела бывать, и как хорошо ему было с нею. Отчаянье придало ему злобной силы. Он задергал связанными руками, а Иржи Белчо, повернувшись к финнам, крикнул:
— Стреляйте здесь… Не мучьте!
Но конвоиры ввели их в густой болотистый лес и только тогда остановились. Один из них подошел к Мацуте, с характерным цоканьем мужика-северянина сказал:
— Слусай, отец, закурить хоцешь?
— Развяжи руки.
Солдат в нерешительности постучал прицельной планкой винтовки.
— Ладно, — сказал он, — развязем. Только вот ты, отец, на стык сам не лезь, до греха недалеко, а снацала нас выс-лусай.
— Ты финн? — спросил Мацута.
— Карел, — ответил тот, освобождая руки пленников.
— А откуда по-нашему знаешь?
Конвоир забросил в кусты разрезанную веревку, невесело улыбнулся:
— Долго рассказывать, отец. Я здесь, можно сказать, родился и вырос. А в двадцать первом лахтари всю насу деревню Койскакелла угнали церез границу. Так с тех пор в Финляндии и околацивался.
Закурили. Второй финн что-то сказал своему товарищу. Тот заторопился:
— А дело вот какое… Мы, как говорится, ни при цем. Вы забрались в стог сена — ну и спите на здоровье! Это все капрал нас в офицеры выслузивается. Наверное, и сейцас сидит там, — солдат махнул рукой в сторону деревни, — и здет выстрелов.
— Так чего же ты медлишь?
— Слусай, отец, — неожиданно вспылил солдат, — если будет надо — застрелю хоть сейцас, а ты меня не подбивай, я за эти три проклятых года все, что хоцешь, делать науцил-ся. Ты слусай!..
— Ну, слушаю.
— Так вот… Я и мой товарисц, он настоясций суомэлайнен, давно зелаем бросить винтовку. Надоело! Кровь, кровь, кровь… Когда зе конец, спрашивается?.. Но мы — боимся…
— Чего боитесь?
— Цего… Будто, отец, сам не знаез, цего надо бояться!
— Не знаю.
— Брось! Вон нам командир роты недавно фотографии показывал, цто васи русские с насими пленными сделали. Глаза повыкололи, уси отрезали, а тех, кого оставили в зивых, кастрировали.
Боцман все понял.
— Дурак ты, — дружелюбно сказал он, — знаем, как это делается: наших же измордуют, догола разденут, а потом выдают за финнов — разберись!
Недоверчиво выслушав боцмана, солдат продолжал:
— Так вот, отец, мы тебя ницем не обидели, а ты сказез своим, цто эти, мол, двое спасли вас. Мозет, когда васи политруки и не будут…
— Брось дурить, — строго прервал его Антон Захарович. — Даже если бы вы пришли с пустыми руками, вам все равно ничего бы не сделали наши офицеры… Но я, — добавил он, помолчав, — обещаю сказать, что ты просишь…
По общему вздоху, который облегченно вырвался в эту минуту из груди каждого, второй конвоир, настоящий суомэлайнен, не понимавший слов, понял зато другое — договор заключен.
Он встал на колено, жирно и смачно лязгнул затвор, и четыре гулких выстрела прогрохотали в ночном лесу.
И, услышав эти выстрелы, Штумпф сказал себе:
— Так-то вернее!..
Через несколько дней, одетый в старомодный костюм, пахнувший нафталином (долго ему пришлось лежать в шкафу!), бывший мичман Мацута сидел в кабинете главного капитана рыболовной флотилии. Дементьев говорил:
— И обижаться не приходится, Антон Захарович, возраст дает себя знать. Стареем, мичман, стареем…
Мацута взмахнул шляпой, которую держал до этого на коленях, и с силой насадил ее на рукоять своей трости.
— Да какой я к черту мичман, Генрих Богданович, если меня вчера с учета в военкомате сняли!
— Переживаешь?
— А как же, капитан! Война-то еще… А меня уже за борт выбросили.
— Эх, Мацута, Мацута, — сказал главный капитан, — забываешь ты об одной вещи!
— Это о какой же?
— Стаж свой партийный забываешь. В приложении к твоему опыту жизни — это крепчайший сплав получается.
— Ну и что же мы с этим сплавом делать будем, — передернув плечами, сердито сказал Антон Захарович, — если у меня паспорт есть? Что ж, может быть, дату рождения подделаем?
— Ты, боцман, — вздохнул Дементьев, — не туда клонишь… Я знал, что если Мацута в Мурманске, — значит, зайдет ко мне. И приготовил для тебя одно дело…
Боцман обрадованно задвигал стулом:
— Ну, ну?
— Да не знаю, как ты к нему отнесешься. Ведь тебе или все, или уж ничего! Быть у дела — так, значит, давай все море, а быть около моря, как сижу, например, я, ведь ты не захочешь…
— Ну, а все-таки? — насторожился Мацута.
Дементьев испытующе поглядел в глаза старого моряка и сказал:
— Хватит. Повоевали. Молодежь учить будешь. Преподавателем-лаборантом в мореходный техникум пойдешь?..
— Преподавателем?..
— Да!
— Что вы, Генрих Богданович, ведь я же — боцман.
— Да, ты боцман, который знает море и корабль, как никто. А это как раз то, что нам нужно. Ты будешь вести курс корабельной практики: вязание узлов, парусное дело, якорное устройство, правила управления шлюпкой и тысячи других вещей, которые ты изучил вот этим местом…
И, весело засмеявшись, главный капитан флотилии постучал себе кулаком по загривку.
Придя домой, Антон Захарович обнял жену и сказал:
— Дают мне дело: и хочется взять, и боязно чего-то.
— Какое же это дело?
— Быть преподавателем в «мореходке».
Тетя Поля на мгновение задумалась.
— Скажи, Антоша, когда к тебе на корабль приходил молодой матрос, ты учил его?
— Учил. А то как же?
— Не было тебе боязно?
— Не было.
— Тогда чего же ты боишься сейчас?
— А ведь верно, — сказал Антон Захарович. — Ты у меня, Поленька, умница!..
Награда за неудачу
После того как союзникам удалось подвести свои армии к границам Германии, немцы стали перегонять на север почти весь свой подводный флот, — центр торпедной войны переносился, таким образом, в арктические широты. К осени 1944 года в Баренцевом море насчитывалось уже около двухсот гитлеровских субмарин, которые постоянно крейсировали на скрешении военных и торговых коммуникаций. Здесь были подлодки, совсем недавно спущенные со стапелей, с плохо обученными командами, рассчитанные гитлеровскими инженерами на короткое существование. Здесь были и старые субмарины, на рубках которых висели лавровые венки. Цифрой отмечался счет побед, куда входили и безобидные траулеры, и грязные английские дрифтеры, и увеселительные яхты, потопить которые не стоило особого труда. Но все же этот мрачный счет иногда переваливал даже за сотню, и схватиться с таким врагом было совсем нелегким испытанием…
С такой подлодкой и встретился полчаса тому назад Рябинин и вот теперь лежал на диване в своей каюте, а штурман перевязывал ему раненую руку.
Прохор Николаевич что-то сказал.
— Что? Я не расслышал, — переспросил Малявко.
— Я говорю — водки бы.
— А хотите?
— Пустяковая рана, а… болит, — не сразу признался Рябинин.
Он лежал, откинув голову назад, и углы его большого темного рта были опущены книзу. Крупные капли пота покрывали высокий лоб, глаза налились кровью. В откинутых иллюминаторах виднелись встревоженные лица матросов, заглядывавших в каюту капитана с палубы.
Мурмылов принес стакан водки. Рябинин поднялся, выпил, поморщился:
— Закройте иллюминаторы, оставьте меня одного.
— Есть, — ответил Малявко, отпуская на время жгут, перетягивающий руку Рябинина.
— Курс прежний — к берегам Новой Земли.
— Есть!
— Нижние паруса взять в рифы — ветер усиливается.
— Есть!
— Можете идти.
— Есть!
— Обождите, штурман…
— Слушаю вас, товарищ капитан-лейтенант. Аркаша Малявко подошел к дивану, и Рябинин, взяв его руку, крепко пожал ее:
— А теперь, штурман, идите…
Когда иллюминаторы были закрыты — стало совсем невмоготу. Палубный настил каюты вместе с диваном стоял наклонно, и просившее покоя тело приходилось держать в постоянном напряжении. Осколочная рана пылала жгучим огнем, и внутри ее все время что-то дергалось.
Прислушиваясь к размахам качки, которые заставляли шхуну скрипеть дубовыми распорами бимсов, Прохор Николаевич, полузакрыв глаза, снова переживал события истекшего дня…