Коловрат - Прозоров Лев 5 стр.


— Прощай. Прощай, воевода. Помолюсь за тебя и твоих людей Богу — да не судит вас строго в безумии вашем. Прощай. Идемте, братие. Не с кем тут воевать и не за кого.

Один за другим, не глядя на недавних союзников, так и не ставших соратниками, выходили черниговские гридни вслед за боярином из каморы, стукотали по полу перехода копыта их коней. Лишь один, темно-русый с гладко выбритым подбородком, по-прежнему сидел, где сел, на мохнатом чепраке-медведне.

— Эй, а ты чего? — окликнул земляка предпоследний черниговец, чернобородый, не иначе половецких кровей — медный загар скул, степная гортанная медь в голосе.

— Идите-идите, — зыркнул из-под пшеничной брови синий глаз.

— Не слышал, что боярин сказал? — насупился чернобородый.

— Я тому боярину не холоп. А присягу давал в бой за ним ходить. От бою за ним бегать — той присяги не помню.

Чернобородый зло плюнул, выбежал. За стеной осекся перестук копыт, поднялся недобрый гомон, перекрытый сильным голосом боярина: «Пусть… Бог судья…»

Гридень, спрашивавший воеводу, за что тот их срамит, и мало не первым вслед за ним рванувший с шеи гайтан, шагнул вперед.

— С нами, что ль, идешь?

Черниговец, не поворачивая головы, глянул искоса:

— Дог а́ да…

Гридень нахмурился:

— Крест сымай.

Черниговец враз шевельнул правым плечом и правым углом губ под золотистыми усами:

— Не могу.

— Сымай-сымай, — с грозной лаской подбодрил гридень. — А то иди, своих догоняй.

— Демьян, — уронил воевода. — Не хочет — не надо.

Гридень обернулся, сердито открыв рот, но черниговец опередил его:

— Воевода, я ж не говорю — «не хочу». Не могу я.

Он неторопливо засунул пальцы за ворот, потянул — и запрыгал, стучась в кольчугу, серо-жёлтый дыроватый камушек, из тех, что в окрестных деревнях звали Кикиморой Одноглазым.

— Не то чтоб у нас на Северщине всё прям-таки старую веру позабыли, — раздумчиво заметил синеглазый черниговец, прибирая оберег обратно за пазуху. И уже без усмешки прибавил: — Коли и впрямь тот мертвяк Распятый на Русь ту нелюдь напустил, чтоб старую веру на корню извести, мне с вами надо. Да и не чужой я вам…

— То есть? — поглядел на него воевода.

— То и есть, что мой отец с государя вашего батюшкой на тех половцев ходил. Еще песню о том сложил. Ходыней его люди звали.

— Тебя-то как звать, «не чужой»? — опять подал голос Демьян.

— А Чурынею кличь, Догада, — разрешил черниговец, вновь искоса скользнув взглядом по гридню.

За спиной Демьяна не то хмыкнули, не то крякнули. Откликаться молодцу на назвище до самой смерти.

Не так уж и долго…

— Не расскажешь, госпожа, про место то? — робко подал голос молодой гридень. — Ну, где… где Перуна звать будем?

Седая княгиня повернулась на голос — то ли тень бросил на ее лицо костер, то ли и впрямь коснулся мёртвых губ холодной ладошкой призрак убитой улыбки.

Чурыня-черниговец крякнул и покачал головой.

— Сказанул ты, брате… — Он сызнова тряхнул головою. — Кто ж середь той зимы Перуна зовет…

— Ни зимой, ни летом нынче не докличешь Его, — отозвалась княгиня. — Смердам еще поля поливает, а в бою… кто вы Ему? Огнем не крещеные, знамено Его на плечо не принявшие… не то чужаки, не то, того хуже, богоотметники. Честен Он больно… и горд. Легко ль позабыть грязь на Боричевом, да двенадцать батогов, да хвост кобылячий?!

— К кому ж тогда?.. — растерялся парень, но седая княгиня словно и не услышала его:

— Укладывай удальцов своих, воевода. Не легкий завтра день будет. Утро вечера мудренее.

Свернулась кошкой там, где сидела, закрыла глаза.

Воевода кивнул головой, и дружинники завозились, вставая, переходя поближе к костру.

Говорят, самое тяжкое в участи ослепшего — сны. Во снах видишь всё живыми глазами — солнечный свет, строгую синеву неба, доброе разноцветье земли…

Сладкий блинный чад расползался с поварни по всему терему. Где-то голос жены звонко отдавал повеленья дворовым холопам. А его — его ни с того ни с сего разобрала дремота. И то сказать, не больно-то выспишься в Святки. По улицам едва не до свету колобродят шумные ватаги ряженых, распевают колядки, хохочут, кричат, свистят, дудят в берестяные рожки, вертят трещотками, трясут шаркунцами, ухают в бубны. Ромка с Егоркой с утра по углам шушукались — не иначе и сами изладили личины и с вечеру убегут с какой-нибудь ватагой кликать Коляду, Овсеня да Плуга.

Не государеву воеводе, понятно, стеречься до утра — не залили бы водою двери в избе, не заткнули бы дымоволок или, злее того, не кинули б в него дохлую ворону, не взволокли бы сани на крышу — снимай потом. Так посадские парни над соседями шутят. Иное дело — ряженые на двор валом валят. Кто ж одарит, кто угостит щедрее, чем передние люди, государевы ближики? Вот и прыгают по двору кто в чем — вон «половец» натер лицо сажей да привесил косу из конского хвоста, а шапка-то, поди, настоящая, половецкая, может, даже с бою взятая. А вон девка влезла в портки, накинула армяк, по-мужски запахнув, усы мочальные прицепила, косу под колпак завернула. Ох, стоять дурехе на будущей седмице на коленках под образами, твердить раз по шестьдесят: «Богородице, дево, радуйся». Вон и медведь — отсюда не разберешь — живой или верзила какой под звериной шкурой мычит. Рядом с ним «коза» деревянной башкой вертит, впереди малец скачет в меховой котовьей личине — может, горшени какого посадского внук, а может, и боярич, поди разбери. Святки!

Вот милая и старается. Не на один двор напечь-наварить надо, никого ведь со двора без угощения не отпустит. И когда успевает только, семеюшка ненаглядная, труженица неустанная…

А вечером с сыновьями и ближними слугами на всенощную. И свечка будет гореть в ее тонких пальцах — одна из сотен и сотен в огромном Успенском соборе, отражаясь в обручальном колечке. И он — прости и помилуй! — глядя на неё краем глаза, порою и позабудет, Кого ради они собрались сюда, Кого славит многоголосый хор певчих… и будет видеть и помнить только это тонкое, почти детское родное личико с губами-вишенками и огромными голубыми глазами в восковом свете свечей.

…Бысть во граде Переславле камень за Борисом и Глебом в боярку, в нем же вселился демон, мечты творя…

Воевода встал, вышел в переход, где дремали стоя дружинные кони. Прошел мимо них, вышел малой дверью на двор. Зачерпнул ладонью снега, растер по лицу, захватил губами. Во рту посолонело. Воевода стиснул кулак, прикрывая глаза.

У снега был вкус золы и крови.

Скрипнуло за спиною — ржавыми дверными петлями да снегом.

Воевода повернулся к княгине:

— Госпожа, приказывай. Куда нам идти нынче?

— Какие приказы, воевода… слыхал ли про Пертов угор?

Воевода, помолчав, кивнул. Говорили, до недавних пор жили при древнем месте хранители, и каждый нарекал сына Пертом — а иные шептались, что был Перт один — старый, как каменный топор, которым били на угоре жертвенный скот, били с тех пор, когда в этих лесах не знали железа. Много говорили о Пертовом угоре, да мало хорошего. Место было не из тех, что поминают к ночи, — и хоть казалось уже, что теперь, когда не осталось ничего — ни города родного, ни Государя, ни друзей-дружинников, ни семьи… ни жизни самой, — что теперь нечего уж бояться, а старая опаска, оказывается, была жива. Воевода придавил ее, словно пугливую мышь сапогом. Мертвецу нечего бояться дурных примет, а где страх, там и сила. Сила, что поможет отомстить…

— Туда, значит, поедем.

— Не спеши, воевода, — качнула седыми волосами муромская княгиня. Она снова куталась в воеводин плащ. — Не всё так просто. Проводник нам понадобится.

— Проводник? — Много ж чего еще осталось на заснеженном пепелище его души. Теперь воевода почувствовал что-то вроде удивления. Впрочем, не живое чувство, а так — словно смотришь на занесенное поземкой мёртвое лицо, вспоминая, каков был человек.

— Не то думаешь, воевода, — чуть покривились стылые губы. — Знаю я до Пертова угора дорожку, и ты знаешь, и в дружине твоей, поди, не один — не сам, так с чужого слова слыхивал. Только мы туда не гулять едем, не на угор любоваться. Угор — дверь, а за дверью сила, что нам с тобой надобна. Вот чтобы в ту дверь постучать, да так, чтоб открыли, проводник и нужен.

— А ты, госпожа, как же?

Блудячие огоньки, отражавшиеся в темных холодных омутах княгининых глаз, дернулись, будто от боли.

— Ты, воевода, меня вчера слушал или нет? На Пертовом угоре ты, прости уж лесную дуру на прямом слове, никто, чужак. А я — я хуже, чем никто. Отступница я. Вот и выходит, что без проводника нам на том угоре делать нечего.

Рассветное серое небо тронуло розовым — словно наледь с кровью да сажей сковала и небо над мёртвым городом.

— Где ж нам его взять? — спросил воевода, глядя на небесную наледь. — Кроме тебя, госпожа, у нас кумирник один Чурыня, так он черниговец.

Вместо ответа седая княгиня подняла руку, указывая на громаду Успенского собора. Башни его уже зарозовели, а на верхушках позолоченных крестов зароились искорки — первые отблески невидного с земли солнца.

— Там наш проводник, воевода.

Воевода покрепче придавил сапогом вновь заскребшуюся под подошвой мышь-опаску, чтоб кости хрустнули у скаредной твари. В соборе живых не было — только мощи, выкинутые из распотрошенных рак жадными до добычи чужаками, да изрубленные тела искавших защиты у Пречистой горожан…

Его сыновей. Его жены… Воевода снова прикрыл глаза, словно ища в темноте под веками облегчения.

Назад Дальше