За час они, по-моему, управятся.
А мне сейчас же на свежую память за формуляры и отчетные карточки на минные поля браться надо. Будет у меня этой писанины каждую ночь. В трех экземплярах, да еще схему с азимутами и привязками, и бланков вдобавок нет все сам, от руки.
Взбираюсь на гору. Два или три раза чуть не обрываюсь. Ничего не видно, хоть глаз выколи. Все руки об кустарник колючий какой-то, в шипах, исколол.
Бойцы молча копают. Слышно только, как лопатой о землю ударяют. Кто-то совсем рядом со мной — в темноте ничего не видно — хрипло, вполголоса, точно упрямую лошадь, ругает твердую, как камень, землю.
— Хоть бы пару кирок на батальон дали. А то лопаты называется. Масло ими резать.
Кирки… Кирки… Где же их достать? Чего бы только я не дал за два десятка кирок! Кажется, никогда в жизни ни о чем я так не мечтал, как сейчас о них. А сколько их в Морозовской на станции валялось. Горы целые. И никто на них смотреть не хотел. Все водки и масла искали.
Так и за месяц не окопаемся.
В начале первого появляется луна. Косощекая, оранжевая, выползает откуда-то со стороны Волги. Заглядывает в овраг. Через полчаса там нельзя уже будет работать. А их всего четверо и сто мин…
А луна ползет, ползет, становится желтой, затем белой. На все ей плевать. По-моему, она даже быстрее обычного сегодня подымается, точно спешит куда-то или с выходом опоздала. И как назло, немецкая сторона в тени, а наша с каждой минутой все светлее, светлее. Последние остатки тени медленно, точно нехотя, отступая, сползают вниз, один за другим оставляя кусты, прижимаясь ко дну.
Кто-то ищет меня. Молодой, почти детский срывающийся голос. Связной Карнаухова, кажется.
— Лейтенанта, комбата, не видали?
— Це якого? Що з биноклем ходить? — отвечает чей-то голос откуда-то снизу, верно из щели.
— Да нет. Не с биноклем. Комбата. Командира батальона. В пилотке синей.
— А-а. В пiлотцi синiй… Ну, так би i сказав, що в пiлотцi. А то комбат… Хiба всiх iх за день начальникiв запамьятаеш…
— Ну так где он?
— А я не бачив, — добродушно отвечает голос. — Не було його, iй-богу, не бачив.
— Фу ты, дура какая.
— Може, Фесенко бачив… Фесенко, а Фесенко…
Я направляюсь в сторону разговора. Фесенко из другой щели так же добродушно и неторопливо отвечает, что «якийсь тут був з начальникiв, на командира роти ще и кричав, що не так копаемо, але куди вiн подавсь — бiс його знае…».
— Кто меня ищет?
— Это вы, товарищ лейтенант? — вытягивается передо мной маленькая, тоненькая фигурка.
— Я… И не вытягивайся, ложись. Садится на корточки.
— Ну, в чем дело?
— С КП вашего звонили, чтоб шли туда срочно.
— Меня? Срочно? Кто звонил?
— Я не знаю… Полковник, что ли, какой-то. Какой полковник, откуда он взялся? Ничего не понимаю.
— И срочно, сказали, в три минуты чтобы… Не доходя карнауховского подвала, наталкиваюсь на Валегу. Бежит сломя голову. Запыхался.
— Полковник ждут вас. Командир дивизии, что ли… С орденом… И еще какие-то с ним… Харламов, младший лейтенант, чего-то путают там. А они ругаются.
Вечно этот Харламов, будь он проклят. Навязался на мою шею. Адъютант старший называется, — начальник штаба… На кухне ему, а не в штабе работать.
Немцы вдруг подымают стрельбу, и мы добрых пятнадцать минут лежим, уткнувшись в землю носами.
7
Полковник, невысокого роста, щупленький, точно мальчик, с ввалившимися, как будто нарочно втянутыми щеками и вертикальными, напряженными морщинами между бровями, сидит, подперев голову рукой. Шинель с золотыми пуговицами расстегнута. Рядом — наш майор. Между колен — палочка. Еще двое каких-то.
Харламов — навытяжку, застегнутый и подтянутый. Впервые его таким вижу. Моргает глазами.
Прикладываю руку к козырьку. Докладываю — батальон окапывается, ставим мины. Два больших черных глаза не мигая смотрят на меня с худого лица. Сухие, тонкие пальцы слегка постукивают по столу.
Все молчат.
Я опускаю руку.
Пауза несколько затягивается. Слышу, как Валега учащенно дышит за моей спиной.
Черные глаза становятся вдруг меньше, суживаются, и бескровные, в ниточку, губы как будто улыбаются.
— Вы что? Дрались с кем-нибудь? А?
Молчу.
— Дайте-ка ему зеркало. Пускай полюбуется. Кто-то подает толстый, облупившийся осколок. С трудом узнаю себя. Кроме глаз и зубов, ничего разобрать нельзя. Руки, телогрейка, сапоги — все в грязи.
— Ну, ладно, — смеется полковник, и смех у него неожиданно веселый и молодой. — Все случается… Я однажды командующему округом в трусах докладывал, и ничего, сошло. Десять суток только получил — к пустой башке руку поднес.
Улыбка исчезает, точно ее кто-то стер с лица. Черные большие глаза опять устремляются на меня. Умные, немного усталые, с треугольными мешками.
— Ну, что ж, комбат, похвастай, что сделал за сутки? Если на передовой то же самое, что в бумагах творится, — не завидую тебе.
— Мало сделано, товарищ полковник.
— Мало? Почему? — Глаза не мигают.
— Людей жидковато, и с инструментом плохо.
— Сколько у тебя людей?
— Активных тридцать шесть.
— А бездельников, связных и тому подобное?
— Всего около семидесяти.
— А знаешь, сколько в сорок третьем полку? По пятнадцать — двадцать человек, и ничего — воюют.
— Я тоже воюю, товарищ полковник.
— Он «Метиз» держал, товарищ полковник, — вставляет майор. — Прошлой ночью мы его передвинули вправо.
— А ты не защищай, Бородин. Он сейчас не на «Метизе» сидит, и немцы его не с «Метиза» выгонять будут… — и опять ко мне: — Окопы есть?
— Копают, товарищ полковник.
— А ну, покажи.
Я не успеваю ответить. Он стоит уже в дверях и быстрыми, нервными движениями застегивает пуговицы.
Я пытаюсь сказать, что там сильно стреляют и что, пожалуй, не стоит ему.
— А ты не учи. Сам знаю.
Бородин, тяжело опираясь на палку, тоже приподымается.
— Нечего тебе с нами ходить. Последнюю ногу потеряешь. Что я буду тогда делать. Пошли, комбат.
Мы — я, Валега и адъютант комдива, молодой парень с невероятно круглым и плоским лицом, — еле поспеваем за ним. Мелким, совсем не военным шагом, слегка покачиваясь, он идет быстро и уверенно, будто не раз уже ходил здесь.
У карнауховского подвала я останавливаюсь. Полковник нетерпеливо оборачивается:
— Чего стал?
— КП ротное здесь.
— Ну и пускай здесь… Где окопы?
— Дальше. Вот за теми трубами.
— Веди!
Окопы сейчас хорошо видны — и наши и немецкие. Луна светит вовсю.
— Ложись.
Ложимся. Полковник рядом. Объясняю, где раньше были и где сейчас я рою окопы. Он ничего не говорит. Спрашивает, где пулеметы. Показываю. Где минометы. Показываю. Молчит, изредка сдержанно, стараясь подавить, покашливает.
— А где мины ставишь?
— Вот там, левее, в овраге.
— Прекрати. Людей назад.
Я ничего не понимаю.
— Ты слышал, что я сказал? Назад людей…
Посылаю Валегу вниз. Пускай отметят колышками правый фланг и возвращаются. Валега беззвучно, на брюхе, сползает вниз.
Молчим. Слышно, как тяжело дышат копающие землю бойцы. Где-то за курганом противно скрежещет «ишак» — шестиствольный миномет. Шесть красных хвостатых мин, точно кометы, медленно проплывают над головой и с оглушительным треском рассыпаются где-то позади, в районе мясокомбината. Воздушная волна даже до нас доходит. Полковник и головы не подымает. Покашливает.
— Видишь его пулеметы? На сопке.
— Вижу.
— Нравятся они тебе?
— Нет.
— И мне тоже.
Пауза. Не понимаю, к чему он клонит.
— Очень они мне не нравятся, комбат. Совсем не нравятся.
Я ничего не отвечаю. Мне они тоже не нравятся. Но артиллерии-то у меня нет. Чем я их подавлю?
— Так вот… Завтра чтоб ты был там.
— Где там?
— Там, где эти пулеметы. Ясно?
— Ясно, — отвечаю, но мне совершенно неясно, как я могу там оказаться.
Полковник легко, по-мальчишески, вскакивает, оттолкнувшись рукой от земли.
— Пошли.
Так же легко, быстро, ни за что не зацепляясь и не спотыкаясь, идет через развалины назад. На КП закуривает толстую ароматную папиросу. «Нашу марку», по-моему, перелистывает лежащего на столе «Мартина Идена». Заглядывает в конец. Недовольно морщит брови.
— Дурак. Ей-богу, дурак. И, подняв глаза на меня:
— Твоя?
— Командира четвертой роты.
— Прочел?
— Времени нет, товарищ полковник.
— Прочтешь, дашь мне. Читал когда-то, да забыл. Помню только, что упорный был парень. Конец вот только не нравится. Плохой конец. А, Бородин?
Бородин смущенно улыбается мясистыми, тяжелыми губами.
— Не помню… Давно читал, товарищ полковник.
— Врешь. Вообще не читал. После меня возьмешь. Авось к Новому году кончу. А потом экзамен устрою. Как по уставу. Многому нам у этого Мартина учиться надо. Упорству, настойчивости.
Захлопнув шумно книгу, переводит глаза на меня. Соображает что-то, собрав морщины на переносице.
— Артподготовки давать не будем. Как стемнеет, пустишь разведку. У вас как будто ничего ребята, — слегка поворачивает голову в сторону майора.
— Боевые, товарищ полковник.
— Ну, так вот. Пустите разведку, как только стемнеет. Затем… Луна когда встает?
— В начале первого.
— Хорошо. Часов в пол-одиннадцатого пустим «кукурузников». Чуйков обещал мне, если надо. В одиннадцать начнешь атаку. Понятно?
— Понятно. — Тон у меня не очень уверенный.
— Никаких «ура». Без единого шороха. На брюхе все. Как пластуны. Только неожиданностью взять сможешь. Ты понимаешь меня? Матросы есть еще?
— Есть. Человек десять.
— Ну, тогда возьмешь.
И тонкие бесцветные губы его опять как будто улыбаются.
Я совсем не могу понять, как я с тридцатью шестью, нет, даже не с тридцатью шестью, а максимум с двадцатью человеками смогу атаковать высоту, защищенную тремя основными, не считая вспомогательных пулеметами и, наверное, еще заминированную. Я не говорю уже о том, что захватить — это еще полдела, надо и закрепить.
Но я ничего не говорю. Стою, руки по швам, и молчу. Лучше провалиться сквозь землю, чем…
— Человек с десяток подкинешь ему с берега, Бородин, — всяких там портных, сапожников и других лодырей. Пускай привыкают. А потом заберешь.
Майор молча кивает головой, посасывая все время хрипящую и хлюпающую трубку. Полковник постукивает костяшками пальцев по столу. Смотрит на часы, непомерно большие, на тонкой, сухой руке. На них четверть третьего… Встает резким, коротким движением.
— Ну, комбат… — и протягивает руку. — Керженцев, кажется, твоя фамилия?
— Керженцев.
Рука у него горячая и сухая.
В дверях он поворачивается:
— А этого… как его… что утопился под конец… Мартина Идена… никому не давай… Если сам не принесешь, к тебе на сопку за ним приду.
Майор выходит вслед за ним. Треплет слегка меня по плечу.
— Крутой у нас комдив. Но умница, сукин сын… — и сам улыбается не совсем удачному своему выражению. — Зайдешь утром ко мне, помозгуем.
* * *
Возвращаются саперы. Вволакивают что-то внутрь — тяжелое и неуклюжее. Гаркуша вытирает лоб, тяжело дышит.