Вечный Человек - Честертон Гилберт Кийт 40 стр.


С этих пор он жил жизнью философа, несомненно, более идеального, чем Аполлоний; делом его были не дела, а объяснения. Он объяснял, точнее, мягко сводил на нет все и вся. Христос сказал: «Ищите Царства Божия, и это все приложится вам» [259] . Будда учил: ищите Царства, и вам ничего не будет нужно.

И вот, по сравнению с ними, жизнь Иисуса стремительна, как молния. Это прежде всего драма, прежде всего — выполнение. Дело Его не было бы сделано, если бы Иисус бродил по миру и растолковывал правду. Даже с внешней стороны непохоже, что Он бродил, то есть как бы не знал, куда идет. В этом смысле Он похож скорее на идеального героя мифа, чем на идеального философа. Он шел к цели, как шел Язон к золотому руну или Геракл к золотым яблокам Гесперид. Но искал Он золота смерти. Он делал много другого, и это очень важно, но с начала до конца Он шел на смерть. Что может быть различней, чем смерть Сократа и смерть Христа? Мы чувствуем, что смерть Сократа была — во всяком случае, для его сторонников — глупым вмешательством закона в человечную, светлую, я чуть не сказал — легкую, философию. Но смерть была невестой Христа, как бедность была невестой Франциска. Его жизнь — песнь о любви или приключенческая повесть о погоне за жертвой жертв. С той минуты, как появилась звезда, словно фейерверк ко дню рождения, до той, когда солнце померкло, словно похоронный факел, действие разворачивается быстро и напряженно, как в драме, чей конец — за пределом слов.

История Христа — история путешествия, я сказал бы даже, история похода. Она начинается в раю Галилеи, пастушеской мирной страны, чем-то похожей на Эдем [260] , и взбирается все выше, к тучам и звездам, словно на гору Чистилища. Иногда мы видим, что Христос остановился в неожиданном месте или задержался в пути для спора; но лицо Его всегда обращено к Городу на горе. Только так мы поймем поразительную сцену, высшую точку повести, когда на повороте дороги Он внезапно и громко заплакал об Иерусалиме. Отзвук этого плача звенит во всех патриотических песнях; там, где его нет, патриотизм отдает пошлостью. Только так мы поймем и сцену в Храме, когда столы катились со ступеней, как негодный скарб, и богатые торжники катились за ними [261] , — сцену, загадочную для пацифистов, как загадочны для милитаристов парадоксы о непротивлении. Я говорил о путешествии Язона; но нельзя забывать, что в более глубоком смысле путь Христа похож на пусть Одиссея [262] . Это не странствие, а возвращение, мало того, это победа. Любой нормальный мальчишка, читающий об итакских мореходах, прежде всего видит, что «Одиссея» хорошо кончается; но многие взирают на путь еврейских рыбаков и мытарей с той изысканной брезгливостью, которую принято испытывать теперь при виде насилия, особенно насилия над сильными. Все события Евангелия поднимаются в гору, все они — не случайны. Когда Аполлоний предстает перед судом и исчезает [263] , это чудо совершенно случайно. Оно могло бы произойти когда угодно, и, кажется, дата его так же сомнительна, как все остальное. Идеальный философ просто исчез и продолжил свое существование в другом месте. Совсем не случайно, что, по преданию, он дожил до весьма преклонных лет. Иисус был сдержаннее в Своих чудесах. Когда Он предстал перед судом Пилата, Он не исчез. Он достиг цели, достиг вершины; наступило время зла и власть тьмы. Да, Он не исчез, и это — самое сверхъестественное из всей Его полной чудес жизни.

Все попытки расширить Его историю только сужали ее. А расширить пытались многие, от великих поэтов до слезливых мещан и надутых краснобаев. Изысканные скептики пересказывали ее покровительственно, расхожие книжки — бойко. Я пересказывать не буду. Простые слова Евангелия тяжелы, как жернова, и тот, кто может читать их просто, чувствует, что на него свалился камень.

Толкования — только слова о словах. Но как опишешь словами темный сад, внезапный свет факелов, гневные лица? «Как будто на разбойника вышли вы с мечами и кольями, чтобы взять Меня. Каждый день бывал Я с вами в Храме, и вы не поднимали на Меня рук; но теперь — ваше время и власть тьмы» [264] . Что прибавишь к мощной сдержанности этой насмешки, подобной вознесшейся и застывшей волне? «Дщери Иерусалимские! Не плачьте обо Мне, но плачьте о себе и детях ваших» [265] . Старейшины говорили: «Какое еще нужно вам свидетельство?» Так и мы можем сказать: «Какие еще нужны вам слова?» [266] Петр в страхе отрекается; «И тотчас, когда еще говорил он, запел петух. Тогда Господь, обернувшись, взглянул на Петра, и Петр вспомнил слова Господни, когда Он сказал ему: „Прежде нежели пропоет петух, отречешься от Меня трижды“. И вышед вон, горько заплакал» [267] . Что можно тут прибавить? Перед тем как Его убьют, Он просит за убийц: «…Не ведают, что творят» [268] . Что скажешь тут, если мы сами не ведаем, что говорим? Нужно ли пересказывать, как тянулось страшное шествие Крестного пути, как в спешке предали Его обычной для тех времен казни и как, в этом ужасе и одиночестве, один неожиданный голос восславил Его, а Он ответил безвестному разбойнику: «Истинно говорю тебе, ныне же будешь со Мною в раю» [269] . Кто способен описать заново то прощание со всякой плотью, которым Он дал Своей Матери нового сына? [270]

Мне несравненно легче — да и здесь больше к месту — сказать о том, что на Голгофе, как в мистерии, собрались все человеческие силы, о которых я говорил. Цари, мудрецы и народ присутствовали при Его рождении; и — много непосредственней — они причастны к Его смерти. Те, кто стоял у креста, воплощают в себе великую истину истории: мир не мог себя спасти. Афины, Рим, Иерусалим стремились вниз, словно их затягивало в водоворот. Внешне древний мир был в расцвете; именно в такие моменты и развивается недуг. А чтобы понять, в чем этот недуг состоял, приходится вспомнить то, что мы не раз повторяли: не слабость гибла, а сила и мудрость мира сего обратилась в безумие [271] .

В истории Страстной Пятницы лучшее в мире обернулось к нам плохой стороной. Поистине, самой плохой стороной обернулся мир. Там были жрецы чистейшего монотеизма и воины всемирной цивилизации. Рим, возведенный к павшей Трое и победивший падший Карфаген, воплощал героизм, ближе всего во всем язычестве подходящий к рыцарству. Он защищал домашних богов и человеческое достоинство против чудищ Африки и гермафродитов Греции. Но в свете этой молнии мы видим, как великий Рим, империя и республика, гибнет под гнетом проклятия Лукреции. Скепсис разъел простое здравомыслие победителей мира; тот, кто призван учить справедливости, не знает, что есть истина. В драме, решившей судьбу древности, один из главных персонажей играет как бы не свою роль. Рим был другим именем ответственности — и остался навеки воплощением безответственности. Человек не мог сделать больше ничего; даже практичные стали непрактичными. Со своего собственного Лифосторотона [272] Рим сложил с себя ответственность за судьбы мира и умыл руки [273] .

Были там и первосвященники той первозданной истины, которая лежала за всеми мифами, как небо за облаками. Может быть, и вправду есть что-то страшное в чистом единобожии, словно смотришь на солнце, и небо, и звезды, сложившиеся в одно лицо. Наверное эта истина слишком огромна, когда между ней и нами не стоят бесплотные и земные посредники; а может быть, она слишком чиста для нас и слишком от нас далека? Во всяком случае, мир она не спасла, она даже не смогла его обратить. Мудрецы хранили ее в самой высокой и благородной форме; но они не только не обратили других в свою веру — они и не пытались.

Назад Дальше