Где-то на Урале Григорий нашел простодушного отставного гвардии поручика, с первого же взгляда признавшего в Григории императора Петра III. Отставной поручик отдал Григорию все свое состояние: несколько сот елизаветинской чеканки червонцев «на его государевы нужды». С этими деньгами Григорий отправился в странствование по разбросанным на необозримом пространстве Яика хуторам казаков-старообрядцев.
Вот здесь он и сгинул.
Князю Федору и сопровождавшему его Сене удалось выяснить, что у Григория в его последней поездке были два спутника: какой-то беглый солдат и какой-то прасол. Они завезли Григория на уединенный казачий хутор. Теперь и следов этого хутора найти было невозможно, его сожгла бродячая шайка, привлеченная слухами о богатстве хуторян, перебив всех обитателей. Но это было уже позже, а до нападения шайки там сгинули следы Григория: Шел только слух, будто ночью он был зарезан или удавлен бывшими с ним спутниками, которым помогал и сам хозяин хутора, старообрядец «пафнутьевского согласия». Польстились люди на червонцы, которые возил с собой Григорий... Убили «русявого», поделили между собой его деньги и его вещи. Прасол принялся торговать скотом, беглый солдат ушел куда-то в Сибирь на вольные места. Хозяин хутора, пожилой казак, получивший на свою долю часть облитых кровью Григория червонцев, вздумал жениться на молодой девке и, добиваясь ее расположения, проболтался о своем богатстве. И пошла по степи весть, что у казака червонцев видимо-невидимо. Вскоре после того, как отпраздновали свадьбу, налетела на уединенный хутор шайка степных волков, погостила и ушла. Остались только головешки от сожженного жилья да обугленные человеческие трупы.
Но странствования Григория оставили свой след, как от камня, брошенного в тихие воды пруда, долго-долго еще бегут к берегам пруда круги, так от появления Григория в разных местах расходился, разбегался радовавший одних и тревоживший других слух:
— Баяли, будто батюшка царь Петр III давно помер скоропостижной смертью и похоронен в Питере. И еще баяли, будто Орловы, полюбовники женки царевой, немки неверной, убили Петра Федоровича самым скверным манером, засунув ему куда следует раскаленную кочергу. А он, батюшка-царь, и вовсе жив, но боясь своих ворогов, скрывается среди верных людей. Сам-то он, батюшка, старой, правильной веры придерживается, за двуперстное сложение да за Иисуса держится, от никоновых новшеств отрекается. Ну и ходит он, прячась, больше среди старообрядцев да казаков и собирает свое верное воинство. Придет время, он объявится, поведет свое верное воинство на Петербург и ссадит свою женку с престола. Оно и лучше, не дело чтобы царством баба правила. Бабье дело в тереме сидеть, а не государские дела решать. Все одно, не одна решает, а ее любовники. От них простому народу тошнехонько приходится, а вернется на престол-отечество законный анпиратор и простому народу будет всякое облегчение.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Однажды Сеня Мышкин-Мышецкий, уже проживая с отцом в стане Пугачева на Чернятиных хуторах, задал старому князю вопрос:
— А откудова этот-то... Петр Федорович, выскочил?
Старик ответил:
— Его земля из себя выперла. Не появись он, появился бы другой... Черный люд ухватился за мысль о странствующем, скрывающемся от царицыных слуг, «батюшке-царе Петре Федоровиче» и сам стал жадно искать в своей гуще этого «Петра Федоровича». Цеплялся за каждого темного проходимца, умевшего болтать, ну и вышло так, что подвернулся Емелька. А языком ляпать он мастер, дошлый человек. Теперь-то, распившись да истаскавшись, отяжелел, а раньше в краснобаях ходил. Опять же, парень он бывалый, прошел огонь, воду, и медные трубы, и чертовы зубы. Одно слово — землепроходец.
И дальше старый князь рассказал историю появления «анпиратора».
— Был Емельян, Иванов сын, прозвищем «Пугач», родом из донских казаков, из зажиточной семьи. Молодым человеком пошел он, как и многие другие, на военную службу. Было это во дни покойной императрицы Елизаветы Петровны. Записали Емельку в реестрах того казачьего полка, в который он попал, уже не «Пугачем», а «Пугачевым». А полк пошел далеким походом воевать с пруссаками, осмелившимися оскорбить «дщерь Петрову». Шла тогда Семилетняя война, стоившая столько крови, принесшая с собой столько разорения всем участвовавшим в ней державам: Франции, Австрии, Пруссии и самой России.
— Бабья затея нелепая? — пренебрежительно отзывался об этой войне старый князь. — Так, совсем зря мы в нее влезли. Касалось это дело, прежде всего, австрийской императрицы Марии-Терезы: королек прусский у нее там клочок какой-то оттягал живым манером. Тут и заварилась каша. Французы на пруссаков давно косо посматривали, только предлога ждали, чтобы сцепиться, а тут и предлог нашелся: обидел, вишь, королек берлинский государыню венскую... Ну, и пристали к Елизавете, надо пруссаку рога сбить. Мутит уж очень. Оно, положим, и впрямь больно беспокойным оказался Фридрих. Набрал себе армию, вымуштровал ее во как, да и принялся куролесить. А у него Польша под боком еле держится, сама расползается. Попади ему Польша в руки, он под самым боком у России усядется... А у французов при стареньком уже короле была метреска, бабенка самолюбивая, в маркизах ходила. Фридрих-то — у него язык ядовитый — высмеивал оную королевскую метреску на всякие манеры.
Ну, ежели говорить по-настоящему, то надо было бы нам сесть у окошечка, да ручки сложить, да и поглядывать, как там они, пруссаки, австрийцы да французы, друг друга колошматят: это их дела, семейные. А наше дело — сторона. Ежели по совести говорить, то от склоки меж ними нам только польза: передерутся, да ослабеют, да нам опасными быть перестанут. Но, так или иначе, втянули они и нас, и пошли наши головотяпы в чужих землях порядок наводить. А королек-то прусской оказался, что кобель зубастой, то на одного налетит, то на другого, да цап, да цап. Только клочья шерсти летят. И нашим головотяпам тоже не раз показал кузькину мать, чтобы не лезли в чужое место, да не вмешивались в чужие дела. Ну, а головотяпам-то драться с пруссаком и охотки не было. И начались из армии побеги. В те поры, говорят, и сбежал Емелька Пугачев, а был он тогда уже в урядниках. Сбежавши, махнул к себе, конечно, на тихий Дон. А там слушок пошел; скрывается, мол, беглый урядник. Ну, и приказано было его, как дезертира, изловить и по начальству представить. А он, не будь дурак, — ходу. А куда бежать, как не на Волгу, где всегда люду бездомному да беззаконному великий вод был.
С Волги побывал он, говорят, на астраханских рыбных промыслах, а оттуда перемахнул на Урал, бродил с завода на завод, под чужим именем укрывался и занимался темными делами. Ну, и сорвался: попал к ярыгам в руки и был посажен в Казани в острог. В остроге он, однако, долго не засиделся, снюхался с какими-то дружками, бывшими на воле, да как-то раз, будучи отпущен под караулом из двух солдат в город по делам, сшиб с ног одного солдата, а с другим вместе сиганул в повозку, которая дружками заранее подготовлена была в надлежащем месте. Да и дернул по всем по трем — ищи ветра в поле...
— И объявил себя императором?
— Не сразу. На первых порах, скрываясь от властей, прячась по большей части среди переселенных на Яик казаков, держал он себя осторожненько. Когда пошли слухи, что, мол, ходит по земле русской, скрываясь от царицыных слуг, лишенный престола батюшка-царь Петр Федорыч, наш Емелька, при случае, как человек бывалый, говаривал, что действительно приходилось ему со странником-царем встречаться и даже дружить. Я, де, Емелька, не простой человек. Меня сам батюшка-царь знает. Я у него, царя, во дворце золотом, в палатах разукрашенных в свою пору на часах стоял.
Простое бахвальство... А от этого бахвальства пошло и дальше, стал Емелька, подыгрывая под общую молву, твердить, что, мол, не только он с царем знался, но даже и больше — имеет он, Емелька, как человек верный, от царя-батюшки поручение ходить по земле русской да из-под руки разведывать, как и что. И кто царю верность соблюдает, и кто под царицыну руку гнет, и кто простому народу какие обиды чинит.
Ну, и стали к Емельке всякие обиженные с прошениями лезть: «Доведи ты, милой, до царя-батюшки, что, мол, царицыны землемеры при генеральном межевании у нашего села во какой кус лугов неправильным манером отмежевали, а господа сенаторы на наше прошение зеленое сукно положили. А мы тебе за услугу в благодарность тулуп новенький поднести согласны, да и деньгами рубль серебром отвалим, лишь бы нам межу-то на старое место передвинуть... — Да, ведь, на престоле сидит не царь-батюшка, Катерина царица!» — «То-то, что сидит немка-зловредная. Да долго ли усидит? Может, с божьей помощью, удастся царю-батюшке ей, немке, шею свернуть. Оченно просто! А когда воссядет царь-батюшка на своем престол-отечестве, то тут ты ему и помяни об деревне, мол, Горловке... Так, мол, и так... И надо, мол, горловцев, слуг твоих, надежа-осударь, верных, по закону ублаготворить, а помещику Самопалову хвоста укоротить...»
И поехал, покатил Емелька по разным глухим углам, собирая дань обильную от разных обиженных. Там от имени царя-батюшки «прирезочку» обещает, этим лесок сулит казенный отдать, чтобы было из чего избы ставить. Здесь прощение и прегрешений отпущение дает головотяпам, ожидающим плетей за то, что в праздничный день в подпитии разбили царев кабак и проломили голову целовальнику, а евоной женке причинное место дегтем вымазали. А тут молвил другим головотяпам, у которых царицыны слуги их моленную запечатали: «Вот погодите ужо: воссядет законный батюшка-царь на престол-отечество, так он сейчас прикажет вашу моленную распечатать. Он и сам по старой вере!..
Ну, вот раз был в одном глухом городишке на краю степей торг базарный. Съехались из соседних хуторов казаки, привезли на торг свои товаришки, а там налог какой-то кто-то и почему-то требует; брали, скажем с воза по копеечке медью, а теперь требуют по две. И вышел из-за этого спор, дал один казак сборщику по рылу, а тот «караул!» завопил. Набежали ярыги, конечно, ему рыло наклепывают. А баба того казака следом бежит да вопит: «Убивают маво муженька!» Ну и поднялся шум. Набежали другие казаки: «За что Терентия в кутузку посадили? Выпущай!»
А в городке вся-то военная сила состояла из трех десятков инвалидов да земских ярыг. А комендантом был вечно пьяный инвалидный поручик, которого на этот случай и дома не оказалось: уехал к какому-то помещику на именины. Распоряжаться было некому. Толпа выломала двери кутузки и выпустила на свободу не только Терентия, но и других сидевших там арестантов. А арестанты вспомнили: «Братцы! В острожке наши же сидят, комендант, пес сущий, в колодках держит!.. — «Гайда на острожек! Бей, ломай!»
Не только что острожек разнесли, но и лавки, и дома зажиточных горожан. А когда брали острожек приступом, то заставили опытного человека, Емельку, который и с пруссаками дрался, и с туркой бился, приступом руководить. И стал Емелька предводителем. Ну, а потом, разгромив, что можно было, пошла толпа рассеиваться, боясь, как бы не пришлось расплачиваться за содеянное. И стали приставать к Емельке: «Ты все баешь, что, мол, царь-батюшка, где-то поблизости скрывается. Веди нас к нему! Пущай он нас под свою руку берет! Тогда за погром расплачиваться не будем!» Пробовал Емелька отвертеться, да они его приперли: «Давай царя-батюшку, и никаких!» А тут кто-то ему и шепни: «Разорвут тебя дуроломы, ежели ты им царя не дашь. Одно тебе спасение, говори, что ты сам и есть дарь-батюшка. А утихомирятся — улизнешь али что!»
И появился Емелька в первый раз в качестве того самого царя-батюшки, близкий приход которого он возвещал. Но разбушевавшаяся толпа этим не удовольствовалась: «Ежели ты царь, то веди ты нас на соседний городок. Там в острожке полета беглых солдат твоих же сидит. Пымали их по буеракам, в Сибирь гонят».
Пошел Емелька, то есть уже не Емелька, а сам батюшка-анпиратор Петр Федорыч по полудикому краю разгуливать, посаженный в тюрьмы да в остроги темный люд освобождать, чиновных людей царицыной власти ссаживать да подвешивать. И повалили к нему, батюшке, под его высокую руку и беглые солдаты, и буйные казаки, обиженные царицей, и раскольничьи главари, и сбежавшие от своих господ крепостные, и удал-добры молодцы, степные разбойнички. И пошел гулять из края в край тысячеголовый змей народного бунта.