Угрюм-река - Шишков Вячеслав Яковлевич 23 стр.


– Говори, говори, сокол мой, что ж замолк? – пролепетало пламя. – Спишь?

– У меня есть невеста! – вскрикнул, встрепенулся Прохор. – И я ее люблю... Разве я могу жениться на тебе? Не смей, пожалуйста, воображать... Она чиста. А ты – дрянь... Не надо мне тебя. Уходи отсюда, уходи... – Ему стало обидно, горько. Однако лесная избушка молчала. Где ж Анфиса? И пламя искало Анфису, Анфисы нет нигде.

– Ниночка! Ниночка...

И еще крепче, до боли стиснула его Анфиса горячими руками, зацеловала его глаза, лоб, губы: «Сокол, свет мой!»

И провалилось куда-то все... Хлопьями снег летел, стонала вьюга.

– Анфиса, Анфиса...

Но Анфиса сидела у костра, вся в красном, и тихонько напевала песенку. Потом сказала ему тихо, грустно:

– Ниночку никогда не вспоминай. Ниночку забудь! Слышишь, Прохор? Неужели думаешь, что отдам тебя? Никому не отдам. Запомни!

– Отец убьет меня, убьет. Как могу быть твоим мужем? Подумай ты.

– Ты сам убьешь себя... И меня убьешь... Ой! Ой!

– Это ты, Анфиса, говоришь? – сонным голосом кто-то спросил сквозь вьюгу.

– Да, это говорит Анфиса, судьба твоя...

– Нет, нет, я знаю, кто говорит со мной!.. Это ты, Синильга?.. Закрой дверь... Меня засыплет снегом. Я боюсь. Умираю я... Ибрагим... Ибрагим!..

Прохор открыл дремотные глаза и вскрикнул: нет Синильги, это Анфиса стояла перед ним нагая. Огонь сразу ослеп от прекрасной наготы ее и померкнул, как пред солнцем. Лучезарная Анфиса сверкала неизъяснимой красотой своей, простирая к Прохору трепетные руки.

– Только ты первый!.. Только для тебя цвету розовым кустом, мил-дружок. Единственный!

Прохор, как в громе, как в молнии, весь оцепенел и с сладостным криком бросился целовать ее обольстительные ноги:

– Анфиса! Анфиса!.. Судьба моя...

Мох пушист и мягок, хвои пахучи, и филин где-то близко ухал до утра...

– Эге ж! Дрыхнешь ловко, – сказал черкес, дымя трубкой. – Гусь бил, нет? Кого убил?

Он сидел в его ногах.

Прохор дико, порывисто ошарил глазами все углы избушки.

– А где ружье? Винчехор?

– Я не брал его... Кажется, не брал...

– Эге ж. Цх!

– Давно ли ты здесь? – спросил Прохор, виляя голосом.

Ибрагим молчал. Прохор хотел спросить про Анфису – не застал ли он ее здесь? Но было стыдно: вдруг – сон, вдруг Анфисы не было здесь вовсе... Да и вообще стыдно как-то и тоскливо на душе, словно он в запальчивости убил человека. Черт возьми, должно быть, сон... Однако бутылка была пуста. Ибрагим все еще молчит, но что-то знает; прищелкивает языком, подмаргивает. Лукавый этот Ибрагим. Черт возьми! Почему он молчит?

– Давай лодка смолить, – сказал черкес.

– Нет.

И они пошли домой. Пели птицы, зеленела трава. Горело солнце.

– Фу, жара! Вот так весна нынче! – сказал Прохор.

Ему не хватало воздуха, кружилась голова, было душно.

Шли звериной тропой. Он чуть приотстал от Ибрагима, вынул голубую Анфисину подвязку с простенькими застежками и, крадучись, поцеловал.

– Худо, Прошка, – сказал черкес, поравнявшись с ним. – Твой ружье Илья отцу принес. «Где брал?» – «У Анфис».

Прохор, как врытый, враз остановился.

– Когда отец приехал?

– Ночь. Ты, Прошка, с отцом потише. Не шуми. Чистый зверь. Убьет.

XVI

Однако все как-то замялось. И, удивительное дело, – отец ни слова. Мать, видимо, ничего не знала. Только Илья ходил с обмотанной головой, как муфтий в чалме, и грозил в пространство:

– Я кой-кого на свежую водичку выведу. Я знаю, по чьей милости аргументы-то под глаза мне наставили. Ответ шарады – Прохор...

Да еще поверенная по делам Анфисы старушонка Клюка шепнула в лавке Прохору:

– У него свой ключ, слышь, у Илюхи-то, от Анфисиных дверей. Вот ружье-то и выкрал да к отцу. Что, батька-то бил тебя?

Прохор послал с ней записку:

«Что за сладость эта наливка твоя. День и ночь только о тебе думаю. И злюсь. Как вспомню про отца, и про тебя, и про себя также, – свет не мил. Проклятие, а не жизнь! Слушай, была ли ты в избушке? Кто был в избушке? Я потом расскажу тебе. Отец следит. Где бы нам встретиться? Голова в огне. Прощай, моя Анфиса».

В воскресенье, после обедни, Анфиса нагнала купчиху Громову; обе из церкви шли.

– С праздником вас, Марья Кирилловна, – сказала она и застенчиво так заулыбалась. – Простите вы меня, Марья Кирилловна, дуру, за худой мой бабий язык.

Марья Кирилловна смотрела на нее по-сердитому, ускоряла шаг.

– Клянусь я, Богом клянусь, святым Евангелием, – не виновата я перед вами!

– А дом за что ж он выстроил тебе?

– А спросите его. Да, чур, пусть не врет. Поглянулась, пожалел, может быть. Конечно, я покрутить люблю, впустую этак, уж сердце у меня такое, уж такая родилась. Другой пьяницей родится али злодеем. Я вот – крученой такой. А Петру Данилычу я не была никем.

– Не тебе бы говорить, не мне бы слушать...

– Пусть ангел-хранитель проклянет меня... Господи! – Анфиса заплакала или, может быть, сделала вид такой. У Марьи Кирилловны тоже задрожали губы.

– Ну, ладно. Только сына моего не обижайте, Анфиса Петровна, голубушка. Ради Богородицы. У него невеста есть...

– Невеста не жена еще, – сказала Анфиса резонно. – Невесту человек выбирает, жену Бог дает.

– Заходите как-нибудь.

– Я теперь вижу, сколь виновата перед вами. С Петром Данилычем буду как крапива. Отскочит.

Марья Кирилловна упала в своей спальне перед образом и долго обрадованно молилась, а когда вошел Прохор, крепко обняла его:

– А ведь Анфиса-то хорошая.

И улыбнулся и задумался вдруг Прохор. Ласково и нежно целуя мать в пробор темных с ранней проседью волос, сказал:

– Да, да. Очень хорошая она, мамашенька. Зря плетут на нее.

– Только, говорят, водку хлещет, как мужик.

– Наливочку, мамашенька, наливочку.

– Надо ее за Илюху выдать... Чего он башку-то обмотал?..

– Что?! За этого дурака-то?.. Да такая красота, как Анфиса Петровна, за князя выйдет, если в столице где.

– Ангельская красота, верно, – сказала мать. – Глаз не оторвешь, – и спохватилась: – Эх, Прошенька! Не годится она женой быть никому. Красива крушина-ягода, а поди-ка съешь – подохнешь.

Пошел Прохор, и закрестила ему спину большим крестом Марья Кирилловна:

– Упаси его, Господи, от женских прелестей лукавых... Апостол Прохоре, батюшка!

...Илюха палил в огороде из револьвера в лопату, полкоробки патронов расстрелял, злился очень:

«Так, дак так, а не так, дак... Я ж ей, дурище, большую честь делаю своей рукой и сердцем... А вот посмотрим. Каторга так каторга. Мне все едино без нее не жить. Застрелю ее! А может быть, случайно и себя».

Прохор незаметно подошел к нему.

– Ты что?

– Да вот в лопату испражняюсь, Прохор Петрович... А попасть не могу. Курсив мой...

– Ну-ка. – Прохор отступил подальше и одну за другой три пули всадил в цель. Бросив на землю револьвер, пошел, сказав: – Так это Анфиса Петровна тебе альбом-то подарила?

– Хы-хы-хы!.. Вроде этого-с.

– А не сам себе?

– Хых-хы-хы!.. Вот страдаю за нее всещадно, – показал он на чалму, – парни били. Не по вашей ли рекомендации, пардон?

Прохор все возле ее дома кружился. Раза три к своей лавке подходил, якобы попробовать, хорошо ли замки висят. И никак не мог увидать Анфисы. Где она? Неужели ее не тянет к нему, что она делает, что думает, с кем она? Покажись, покажись, Анфиса, хоть на короткую минутку... А тот дьявол, Илюха, по пятам, как тень. Вон из-за плетня выглядывает белая его чалма. Эх, в иное время хватил бы его Прохор камнем в лоб.

Дома, после обеда, когда запивали молоком пирог с изюмом, отец сказал:

– Пускай-ка Ибрагим сходит гостей покличет. В картишки, что ли. Скука чего-то, да и праздник...

Отец все эти дни очень ласков, только по две рюмочки за обедом пил и на сына посматривал любящими глазами. Прохор не знал, как и понять. Ему и стыдно пред отцом и чего-то страшно очень. Конечно, отец знает все. Да, страшно.

– Я бы, Петенька, Анфису Петровну позвала, – робко сказала хозяйка. – Можно?

– Позови, Маша, позови... – отозвался тот. – Только пожелает ли после оплеухи-то? В ней форсу больше, чем в барбоске блох. Хе-хе...

Марья Кирилловна неустанно читала молитвы в мыслях, улыбалась самой себе и всему миру, думала: «Не сглазить бы. Этакая перемена! Не поймешь». Но сердце ее постукивало вопросительно.

Прохор долго ходил по огороду, грыз ногти, ерошил волосы и без конца курил. «Что с ним? Что с Прохором Петровичем?» Он и сам не знал. «Эх, взять бы котомку и прочь, дальше отсюда, куда глаза глядят, без дум, с одним лишь чистым сердцем. Где ты, чистое сердце?»

Все плывет и колеблется, сменяется одно другим. Когда плачет Нина – Анфиса в улыбке, но вот засмеялась Нина – Анфису закрыла тьма. И налетает на Прохора из тьмы стон ее укорчивый, мстящий. Как больно это и мучительно... «Анфиса, Анфиса...»

Молодым жеребчиком гикал скворец на березе, и свистал, и тренькал, и показывал горлом, как скрипит у колодца в соседнем огороде блок.

Прохор третий раз перечитал письмо Нины, подумал, вздохнул. Потом достал из бумажника ее фотографическую карточку, сложил вместе с письмом, изорвал на мелкие куски и втоптал каблуками у бани в грязь. Да, в грязь.

Запомни, Прохор Петрович, и это!

Надрывались от любви лягушки – «ква-ква-ква» – где-то там, в болоте, у реки. Еще скворец пел, должно, про любовь, и другие скворцы откликались ему той же любовной песнью. Хороша эта песнь, эта осанна вечной жизни! Хороша ли? Прохор не думал о ней. Прохор достал голубую подвязку – ту самую, с простенькими такими застежками, приложил ее к щеке, к другой щеке, к глазам и целовал, целовал ее.

Посмотрел на баню, на изрытую каблуком грязь с письмом, пошел домой.

Во дворе трепыхали, взлетывали десяток безголовых уток, кур; из перерубленных шей, как из бутылки сусло, хлестала кровь. Кровь! Кухарка, нагнувшись и кряхтя от полноты, вытирала о траву огромный кровавый нож. Лужа крови, и лицо ее – кровь.

В хлеву дурью визжали поросята – звенело в ушах: это черкес резал свиной приплод. Будет ужин.

Прохор кровожадно оскалил зубы – слюною наполнился весь рот. Ему вдруг неудержимо захотелось резать, рвать, лить кровь. В закрытую дверь хлева с ревом ломилась старая свинья – спасать ососков. Прохор сгреб ее за уши. Она ударила ему в руку клыком. Прохор двинул свинью ногой и, ворвавшись в хлев, сладострастно выхватил у черкеса нож. «Взик, взик!..»

А скворцы все еще пели про любовь, еще громче квакали лягушки, всходила луна. Весенний вечер кончался.

Да! Ужин был в полном разгаре.

– А, Прохор Петрович!.. Вот и он. Этакий Еруслан Лазарич какой!

Он сидел рядом с Анфисой – с Анфисой! – потому что сам отец сказал ему:

– Подсаживайся к Анфисе Петровне, а то тесно тут.

Отец пил мало.

– Не могу, не могу, приятели... Увольте.

– Эх, изурочили тебя. С худого глазу.

– Надо молебен отслужить, – сказал тоненько старшина.

– Что ж, – весело подмигнул священник. – Ежели усердно помолебствовать коленопреклоненно, может, и запьешь опять, – сказал он и почему-то лизнул ладонь широким, как лопата, языком. Все засмеялись.

– Типун вам на язык, батюшка, – засмеялась хозяйка, поглядывая на Петра Данилыча нежно, по-весеннему.

А Петр Данилыч говорил о делах, о мельнице, – там теперь мельник новый, латыш какой-то, поселенец, на скрипке хорошо засмаливает, – сам подливал гостям в стаканы и незаметно высматривал тех двоих. А те увлеклись уж чересчур. Им самим-то думалось, что лица их спокойны, но ежели попристальней со стороны...

– Ой! – вырвалось у Анфисы; она болезненно моргнула тонкими бровями, засмеялась и вся вспыхнула. Прохор отдернул свой сапожище с маленькой туфельки ее.

– Вспомнила я случай один. Ну до чего смешной!..

– Ах, расскажите, Анфиса Петровна, расскажите, пожалуйста, – заулыбался и пристав-усач, благо не было жены.

– Так, просто пустячок... Так... Прохор Петрович, пододвиньте мне горчицу.

Прохор исполнил.

– А вы любите?.. – спросил он и вновь прижал сапогом туфельку. – Любите горчицу?

– Люблю, люблю. – И туфелька, вырвавшись, впрыгнула на сапожище. – Жизнь не мила без горчицы! – «Люблю, люблю» – плясала туфелька.

«Эге!» – коварно подумал влюбленный в Анфису пристав и, крутнув усы, нарочно уронил на пол портсигар, потом быстро нагнулся, чтоб поднять, и заглянул под стол.

Но сапог и туфелька спокойны.

– Эге-ге, – мрачно произнес пристав Федор Степанович Амбреев и, присвистнув чуть, ткнул вилкой в соленый гриб.

– Вот парочка-то! – шепнул старшина отцу Ипату. – Даже не поймешь, который же краше-то?..

– Оба – зело борзо, – пробурчал отец Ипат. – Давай-ка выпьем ерша с тобой, друже.

Прохор выводил по тарелке вензель «А», туфелька ответила «понимаю», потом вензель «П». Прохору хотелось от счастья целовать всех.

Булькало вино, звякали рюмки. Гости смеялись, улыбалась и Марья Кирилловна.

– Я недавно видел в избушке сон, – тихо сказал в тарелку с киселем Прохор. – Сон ли это? Не знаю.

– Конечно, сон... Беспременно.

– Мне снилась нагая, красивая очень...

– И на ее правой груди родинка, как у меня?..

– Как у тебя? – поднял брови Прохор.

– А филин кричал? – Глаза Анфисы вонзились Прохору в губы.

– Дак это не сон? Не сон? Скажи мне... – тихо прошептал Прохор, дрожа, и все в нем пело от любви. – Не сон?

– Давайте выпьемте! – сказала она громко.

И вдруг... вдруг...

– Дак вот, значит, милый мой Проша, сын...

«Это отец сказал?» Прохор поднял голову. «Да, отец». Прохор затаил дыхание. И сделалось совсем тихо за столом. Петр Данилыч, оглаживая левой рукой бороду, а правой пристукивая по столу, твердо говорил для всех:

– Через недельку, значит, отправляйся ты, Прохор, с Ибрагимом на Угрюм-реку. Возьмешь товару, денег, обоснуешься где-нито и торгуй...

Под Прохором разверзся пол.

– А через годик женим... Хм, – еще отчетливей и как-то злобно прикрякнув, добавил отец, сверля волчьим взглядом Анфису.

Мать вскочила, что-то вскрикнула, выбрасывая к мужу руки, зашумели, закашляли гости, но золотой перстень резко застучал в стол, как в сердце:

– Сказано – сделано... Шабаш!

XVII

Начались приготовления. От неприятности Марья Кирилловна слегла. Отец торопил: скорей, а то уйдет вода.

– Не жалеешь ты меня, отец... Гонишь...

– Жалею, – глухо ответил Петр Данилыч. – Оттого и гоню... пойми толком.

Прохор чувствовал, что силы в отце много больше, чем в нем, и, как молодой тигренок, втихомолку рычал, поджимая хвост. В сущности, наружно он был спокоен: те отцовские слова за ужином разом все сожгли в нем, но в душе была надежда: вот все каким-то чудом перевернется вдруг и выйдет по-другому.

– Нэ горюй, Прошка, ладна!.. Якши дело! – успокаивал его черкес. – Я зна-аю... Знаю, джигит, – загадочно грозил он пальцем и подмигивал. – Так лучше. Якши совсэм.

Тяжко только, что нельзя Анфису повидать никак: отец караулил и за ним и за Анфисиным крыльцом. Отец был трезв, как лед.

Из города пришли почтой книги. Это хорошо. Прохор отправился с ними к Шапошникову. Тот в одних подштанниках: «Ах, извините!» – чинил штаны, которые лежали на столе, прижатые сундуком. Нитка в версту: ткнет иглой и пятится к дверям.

– Семь заплат насчитал и три прорехи, хочу все подряд зачинить. А то нитку вдевать очень трудно, да и непрактично.

– Вот я получил историю культуры, Липерта, кажется... Да, Липерта, – заглянул Прохор в книгу.

– Прочли?

– Нет. Я ее возьму в тайгу.

– Разве вы едете в тайгу? Зачем? Надолго?

– Батька гонит... – вздохнул Прохор и обиженно защипнул усы.

– Жаль, жаль. Это на Угрюм-реку на вашу? Жаль, молодой человек. А вы не ездите, плюньте.

– Не так-то просто это.

– Женщина? Ага, понимаю. Слышал, слышал, извините. Без сплетен в деревне нельзя. Вы должны прежде всего выработать в себе отношение к вещам. И, встав на точку высшей морали, – понимаете, высшей! – должны резко решить вопрос. Я люблю женщину, взаимно люблю, понимаете? Взаимно. Отлично. Но тут некоторое «но», весьма значительное «но», так сказать – «но», превалирующее надо всем. Я тогда говорю: «Или так, или этак». Или рву с ней раз навсегда, или беру ее себе. Надо быть твердым и решительным. Вот, например, я.

Назад Дальше