Угрюм-река - Шишков Вячеслав Яковлевич 8 стр.


– Э, бойе!.. Э!.. – Она не умела говорить по-русски, но Прохор понял, что она просит ружье. Глаза ее вспыхнули.

Старик тунгус, все время не покидавший Прохора, сказал ему:

– Это мой баба... Шибко хорошо стрелят... медведя бил, самого амикана-батюшку... Шибко много... Борони-и-и Бог! Вот слепился... Мало-мало кудой глаз стал...

Старуха вертела в руках ружье, прищелкивала языком, вскидывала на прицел: «бух-бу-х!» – и радовалась, как ребенок.

Над небольшим костром у чума суетилась в работе молодая женщина. Ей жарко – солнце припекало не на шутку, – она по пояс нагая, только грудь кой-как прикрыта сизым халми[2], вышитым бисером и отороченным лисьим мехом.

В разговорах со стариком Прохор воровским взглядом ощупывал стройную фигуру женщины – от черных с синим отливом волос до маленьких босых, покрытых грязью ступней.

– Это мой дочка... – сказал старик. – Мужик сдох, околел маленько. Одна осталась. Больно худо... совсем худо. Мальчишку надо, а не рожает... – И голос старика стал грустным. – Я богатый: много олень, пушнина, да то, да се... Умру, кто хозяин? Ой, шибко мальчишку надо, внука. Вот останься, бойе, поживи мало-мало. Она шибко жарко обнимат, хе-хе-хе... Борони Бог как! Рази кудой баба? А? Оставайся, любись. Родит мальчишку, уйдешь тогда...

Прохор сконфузился. Молодая вдова, видимо, понимала по-русски. Она кокетливо изогнула свой тонкий стан, отчего бисерный передник приподнялся, и украдкой улыбнулась Прохору.

– Какой тебе год? Двасать пьять будет? – спросил старик.

– Нет, семнадцать, – смутился Прохор.

– Ей-бог? Тогда не нужно... Семнасать – чего тут... Тьфу твоя дело! – запыхтел старик.

Прохор покраснел. Тунгуска выпрямилась, опустила глаза, что-то сказала тихо и вздохнула.

– Может, на шитике шибко большой мужик есть? А? – сюсюкал гортанным голосом старик. – Шибко надо...

Четыре девочки с любопытством разглядывали Прохора, шептались, тыча по направлению к нему пальцами, на которых белели серебряные кольца. Потом вдруг все засмеялись, словно защебетала веселая стая птиц, и кинулись навстречу высокой молодой девушке.

– Другой дочка, – сказал старик. – Шибко молодой... Шибко сладкой. Ну-ка, гляди-ка...

Прохор поклонился ей, сняв шляпу. Но девушка, направляясь с ведром к реке, прошла молча, даже не взглянула на него. Ее гордо поднятая голова была в ярко-зеленом тюрбане, оттенявшем смуглый румянец ее щек. Оранжево-огненный кафтан с красными широкими полосами по борту и подолу плотно облегал гибкую талию; позванивали и блестели серебряные украшения на груди и чеканные браслеты, охватившие запястья тонких рук. А ноги – в цветистых, сплошь шитых бисером сапогах.

Двигалась девушка быстро, чуть подрагивая бедрами, и рдела под солнцем в своем оранжевом кафтане, как столб пламени.

У Прохора замерло сердце. Он прошептал: «Вот так красавица!..» Ему захотелось догнать ее.

Старик хлопнул Прохора по плечу, скрипуче засмеялся и прищелкнул языком:

– Скусна! Вот, женись!.. Оставайся: тайгам гулять будешь, амикана-дедушку промышлять, белковать будешь... А? Все тебе отдам, всех оленей, на!

– Вот года через два приеду, женюсь, – улыбнулся Прохор.

Старик безнадежно засвистал.

– Сейчас женись! Чего ты... – И голос его стал серьезным. – Два года двасать местов будем, не найдешь... Мой сидеть не любит, тайгам гулял, все смотрел... Чего ты! А девка – самый скус!.. О-о, какой девка!.. Не дай Бог. – Старик почмокал и сглотнул, потом потащил Прохора в тайгу. – Вот пойдем, оленей глядеть будем, козяйство... Женись, бойе, женись... Верно толкую, чего ты!

И крикнул:

– Эй, бабы!.. Жрать скорей работай! Гость угощать надо... Шибко скорей!..

Ночь надвигалась тихая, звездная. Прохор лежал возле костра на берегу, поджидал запоздавший шитик. От нечего делать он просматривал записи в своей книжке. Старик тунгус сообщил ему много любопытных сведений. Он знает теперь, где кочуют тунгусы и куда выходят они зимой, чтоб обменять богатый зверовой улов на ничтожную подачку от русских торгашей-грабителей. Прохор приедет сюда и все устроит по-иному: пусть вздохнет свободно этот гостеприимный, ласковый народ. Или вот еще: та сопка, на вершине которой он был утром, оказывается, имеет в себе медь. В его руках кусок металла, найденного стариком в каменном обрыве сопки. Старик проговорился также и про золото; тунгусы знают, где оно родится, но не хотят сказать, а то придут, мол, русские и повыживут из тайги все их племя. Нет, лучше пусть лежит в земле!

Конечно, Прохор будет здесь работать, проложит широкие дороги, оживит этот мертвый край, разделает поля, а главное – схватит вот этими руками реку и выправит ее всю, как тугие кольца огромного удава. Обязательно, обязательно все будет так. Прохор Громов только начинает свою жизнь. О, погодите!

Лицо юноши в эту минуту казалось суровым, меж бровями легли глубокие складки, и старческие приблудыши-морщины протянулись от углов губ.

А все-таки как хороша эта девушка! Вдруг он женится на ней... Мать, наверное, согласилась бы, а вот отец... Во всяком разе – вернется домой – поговорит. Ну и чудак этот старик тунгус. Славный старик, хороший. Разыскал спирту, напился пьян, угостил Прохора и все уговаривал его остаться в тайге, с его дочкой. Хвалил ее на все лады, а подвыпив, строго приказал дочке раздеться: пусть бойе посмотрит, это ничего, надо показывать товар лицом. Пусть. Когда старик стал кричать на девушку и махать кулаками, та с хохотом выбежала вон и больше не возвращалась. А старуха ударила его в лоб замазанной тестом ложкой, – старик заплакал, лег возле костра и, свернувшись калачом, тотчас же уснул.

Лицо Прохора вновь стало юным. Он лежал, закрыв глаза, на губах улыбка. А думы безудержно уносили его все дальше, дальше.

Тишина. Всплескивают весла. Должно быть, шитик. Нет, это камыши шумят. Нет, соболь крадется к задремавшей птице.

– Бойе... Проснись, бойе...

Прохор открыл глаза. Склонившись над ним, сидела девушка. Маленькие яркие губы ее улыбались, а прекрасные глаза были полны слез.

– Значит, хочешь уйти, покинуть?

– Да, хочу... – сказал Прохор, и ему стало жаль девушку. – А может быть, останусь. Поплывем с нами.

– Нет, нельзя... Я в тайге лежу. Меня караулят.

– Что значит – лежу? Кто тебя караулит?

– Шайтаны, – сказала она и засмеялась печальным смехом. – Еще караулит отец. – Она совсем, совсем хорошо говорила по-русски, и голос ее был нежный, воркующий.

Прохору лень подниматься. Он взял ее маленькую руку и погладил.

– Как тебя звать?

– Синильга. Когда я родилась, отец вышел из чума и увидал снег. Так и назвали Синильга, значит – снег... Такая у тунгусов вера...

Звезд на небе было много. Но самоцветных бусинок на костюме девушки еще больше. Прохор ласково провел рукой по нагруднику-халми. Грудь девушки всколыхнулась. Девушка откинула бисерный халми и прижала руку юноши к зыбкой своей груди:

– Слушай, как бьется птичка: тук-тук! – Она совсем близко заглянула в его глаза. Нашла его губы, поцеловала. – Бойе, милый мой, – в голосе ее укорчивая тоска, молящий стон.

Прохору стало холодно, словно метнуло на него ветром из мрачного ущелья.

– Вот лягу возле тебя... Обними... Крепче, бойе, крепче!.. Согрей меня... Сердце мое без тебя остынет, кровь остановится, глаза превратятся в лед. Не ветер сорвет с моих щек густоцвет шиповника, не ночь погасит огонь глаз моих. Ты, бойе, ты! Неужели не жаль меня?

Прохор в этот миг заметил сидевшую на обрывистом камне, над самой водой, молодую вдову-тунгуску. Грудь ее дрожала от глухих рыданий, и черные распущенные волосы свисали на глаза. Прохору вдруг захотелось причинить девушке страдание, и он сухо сказал:

– Нет, Синильга, не жаль тебя. Вот ту жаль...

Синильга молча встала и, побежав, столкнула вдову в реку, а сама возвратилась холодная.

– Неужели густые сливки хуже прокисшего молока? Эх, ты!.. – сказала Синильга и легла возле него на золотом песке. – Не любишь, значит?

– Я другую люблю, – прошептал Прохор, не в силах оторваться от влекущего к себе лица Синильги. – Ты прекрасна, но та лучше тебя во сто раз.

– Ах, бойе! – вздохнула девушка и вся померкла. – Оставайся здесь, оставайся! Я научу тебя многому. Любишь ли ты сказки страшные-страшные? Я – сказка. Любишь ли ты песни грустные-грустные? Я – песня, а мое сердце – волшебный бубен. Встану, ударю в бубен, поведу тебя над лесом, по вольному бездорожному воздуху, а лес в куржаке, в снегу, а сугробы глубокие, а мороз лютый, и возле месяца круг. Ха-ха-ха!.. Ой, горько мне, душно!

И она заплакала и стала срывать с себя одежду, но не могла этого сделать: словно холодное железо, пристыла одежда к ее телу. Плакала Синильга долго, ломала руки в последней тоске, и плач ее сливался с другим плачем: взобравшись на окатный белый камень, видимый среди ночи при свете звезд, навзрыд рыдала с того берега вдова.

Прохору все еще лень подняться; он только слушал, и ничто не удивляло его.

– Не верь вдове! Она притворщица: плачет о том, чего не было, ищет, чего не теряла.

Синильга все ближе придвигалась к нему, – он отодвигался.

– Ты холодна, как снег, Синильга.

– Я снег и есть.

– Синильга! Если бы ты была она, я бы любил тебя.

– Бойе! Я и есть она, она и есть я... Разве не узнал?

– Я никогда не видал ее. Я только слышал про нее сказку. Та – мертвая... Но я возвращу ей жизнь.

– А я не мертвая? Я, по-твоему, живая? Бойе! Вот, поцелуй меня жарко, жарко. Брось меня в костер твоего сердца, утопи меня в горячей своей крови, тогда я оживу. Ох, тяжко мне в гробу лежать одной и хо-о-лодно...

Прохору стало жутко. Он придвинулся вплотную к костру и никак не мог оторваться взором от Синильги: столь прекрасна она была.

– Значит, ты шаманка? Та самая, что...

– Та самая.

Словно льдина прокатилась по спине его. Задрожав, он крикнул:

– Врешь!!!

– Прохор Громов! – вещим, резким голосом произнесла Синильга.

– Откуда ты знаешь? Ты кто? – весь холодея, юноша вскочил.

Та же ночь была, тихая, звездная. Прохор перекрестился, вздохнул. Он хотел тотчас же записать этот странный сон, но отложил до завтра: голова была тяжелая, слипались утомленные глаза. Подживил костер и крепко, по-мертвому, заснул.

– Вставай, что же ты... Эй, Прошка!

Шитик круто взял к фарватеру. Солнце ударило Прохору в лицо. Он поднялся.

– Что за чертовщина такая! – От разбавленного водой спирта, что угощал его старик, у Прохора в голове и во рту до сих пор скверно.

На берегу стояла группа тунгусов – мужчин и женщин.

Они вышли взглянуть на шитик и пожелать счастливого пути.

Прохор подошел к старику, спросил его:

– А где Синильга?

– Какой Синильга? Нет такой... Может, мой девка, дочка? Он в чуме сидит, хворает.

Прохор дико смотрел на него и тер недоуменно лоб.

«Разве спросить вдову, может быть, это она приходила ко мне на ночное свиданье? Может, ее Синильгой звать?»

Но Ибрагим еще раз крикнул с шитика:

– Прошка, плывем!!!

XI

В самом конце августа путники с большими лишениями, через упорную борьбу с рекой наконец прибыли в Ербохомохлю – последний населенный пункт.

– Жалко расставаться с вами... Ну и жалко! – искренним голосом сказал Фарков. – Дюже привык я к вам... Ей-богу!

Как ни упрашивали его Прохор с Ибрагимом, чтоб не оставлял их, Фарков не соглашался:

– У меня там сын, хозяйство. Как спокину? Ведь ежели плыть, дай Бог к Пасхе домой-то вертануться... Много тысяч верст надо обратно-то околесить. Баба подумает, что утонул. Нельзя, братцы.

Фарков попрощался сначала с Ибрагимом, потом подошел к Прохору и обнял его, как сына:

– Ну, Прохор Петрович, прощай, дружок!.. Много тобой довольны... Значит, через годик будем поджидать тебя. Так-то... – Он отвел Прохора в сторону. – Иди-ка, паря, на пару слов. – И, усадив его на завалинку возле избы, заговорил тихо, трогательно: – Вишь, что, Прошенька. Ты хорошенько обмозгуй дело-то, плыть ли. Поздно, смотри, вдруг замерзнете, а? Ведь дальше ни души не встретишь.

– Я решил плыть.

– Смотри. Надо мужиков расспросить здешних, стариков. Может, бывал который. Ну ладно, авось Бог пронесет... А вот еще чего... – Он положил ему на плечо руку и совсем тихо зашептал: – Тунгуска-т, шаманка-т, мертвая-то... Ведь ее впрямь Синильгой звали. Вспомнил, ей-богу право... Синильга, как есть.

Прохор вопросительно, с внутренней дрожью взглянул на него:

– Ну и что же?

– А то, что не шибко-то накликай ее. Избави Господи: прицепится – с ума сойдешь. Такие-то, сказывают, по ночам кровь сосут. Ежели будет манить тебя, ты больше молитвой. Бывало случаев разных много...

– Ерунда какая! – овладев собой, презрительно ухмыльнулся Прохор.

Фарков купил лошаденку и верхом уехал в тот же день.

Прохор с Ибрагимом осиротели.

Ербохомохля – маленькое захудалое село. Есть деревянная церковь, но колокола ее давным-давно безмолвствуют: пятый год нету постоянного священника, лишь раз в год приедет благочинный, отпоет на погосте всех огулом, кого зарыли в землю, окрестит ребят, потом пойдут своим чередом веселые свадьбы; благочинный как следует дорвется до дарового угощенья и, весь опухший от вина, возвращается домой. А в народе – горький смех, глумленье, истинные слезы: верующий стал невером, маловерный на все рукой махнул: «Обман, мошенство».

Жители в селе Ербохомохле – старожилы. Предки их перекочевали сюда из Руси еще при царе Алексее Тишайшем, частью беглые от крепостного права, от солдатчины или осевшие тут казаки, что отвоевали когда-то земли сибирские. Теперь добрая половина жителей занималась звероловством, часть – допотопным способом ковыряла землю, что-то сеяла и была в полной кабале у суровой, обманчивой природы. Остальная же часть, немалая, – отъявленные жулики. Они обманывали соседей, друг друга, отца, брата и кого придется, по преимуществу же беспомощных, простодушных тунгусов, в большом числе ежегодно собиравшихся сюда с богатейшими дарами тайги на ярмарку в день зимнего Николы. Приезжали на эту ярмарку и тороватые купцы из ближнего городишка, торчавшего где-то за полторы тысячи никем не меренных верст. Приезжал и сам господин становой пристав – око царево – и урядник, а то и пастырь: на случай духовных треб.

В сущности, это не ярмарка, а денной грабеж, разбой, разврат и пьянство. Почти никто не уходил отсюда цел душой и телом. Были изувеченные в драке, вновь испеченные покойники или приявшие лютую смерть от лютого мороза: оберет торгаш до нитки, даст в дорогу огненной воды – вина, обтрескается тунгус, замерзнет – все следы скрыты. Были потерявшие от горя рассудок и на всю жизнь ставшие калеками, были награжденные дурной болезнью или чем-нибудь в том же роде.

Всяк уносил обратно в тайгу проклятия на русские порядки, на судьбу, на жизнь – эх, лучше б не родиться, будь прокляты мать с отцом!

Начальство же проявляет показную деловитость: кричат, распекают, пишут протоколы, грозят торгашам тюрьмой – актеры не без дарований, – в конце же концов, набив «в честь благодарности» торбы соболями, в веселых мыслях спешат домой.

Все это и многое другое Прохор узнал до тонкости от умных старожилов, его книжечка с записями пухла – подшивал листки.

Он зашел к братьям Сунгаловым – почтенным старикам. Старшему – Никите – древнему, как седые волны, было сто шесть лет, что не мешало ему владеть крепкой головой.

Он сказал Прохору:

– Поезжай. Ежели планида у тебя счастливая, – доплывешь. А нет, так и в лужине, браток, потонуть можно. Всякому свое указано.

Младший же, девяностолетний брат, которого Никита называл, по старой памяти, Спирькой, предостерегал Прохора:

– Скоро зима, мотри, ляжет. Вот-вот и мороз хватит. Здесь самый сивер живет, самый студеный край наш... Паря, не шути!

– Теперя быстрина пойдет, подхватит шитик-то во как! – возражал Никита, выпрямляя свою сутулую спину.

Назад Дальше