Поправив ремешок на волосах, погладив темную бороду, пошел к шкапу, что висел над столом у стены, а им махнул в сени, всплеснув ладонями.
Таисий с Сенькой умылись в сенях с земляным полом, таким же, как в избе, гладко утрамбованным. Под большим медным рукомойником ведра не было – вода уходила в землю. Утершись холщовым рушником, вернулись в избу. Хозяин за их отсутствие поставил на стол большой деревянный жбан с пивом, деревянное широкое блюдо с вареной говядиной, холодной, посыпанной мелко резанным луком. Покрестился на стену без образа, поднял легко, как пустую кружку, жбан с пивом, налил, не уронив капли, в три деревянные резные чашки, покивал гостям головой, выпил пиво, принялся есть.
Сенька с Таисием тоже. Хлеб хозяин резал узким ножом, резал так ловко и такими тонкими ломтями, что Сеньке показалось, будто хлеб был давно нарезан, а хозяин только шутит, играя ножом.
Когда наелись, достаточно опорожнив жбан, Конон стал им на своем языке глухонемых что-то объяснять. Он щелкал языком, качал головой, шлепал себя по одной ноге, потом по руке. После всего вскочил, схватив себя за ту же ногу, и, как бы подняв ее, поднес к стене и делал вид, что приколачивает…
Сенька, не понимая, пучил глаза. Таисий, поняв как будто, объяснил ему:
– Кому-то ногу да руку отсекли, к стене прибили отсеченное…
– Вот… а мне непонятно!
После всех ужимок и непонятных движений Конон принес из угла кусок желтой меди. Повернул ее, плюнул и, кинув медь в тот же угол, откуда взял, распахнул дверь избы. Ворота тоже были широко открыты. Улица светилась ранним солнцем, поблескивала гонимая ветром пыль ледяная.
Видимо, зная двор Конона-бронника, против его двора на улице остановился бирюч. Бирюч пробил в барабан, чтоб слушали его, громко прокричал:
– Народ московский! Всяк, имущий на дворе своем и в кузне желтую медь али таковые ж медяные горшки и слитки, по государеву цареву и великого князя Алексия Михайловича, всея Русии самодержца, указу понужден будет и будет известен о том – сдать без замотчанья таковую медь и суды медяные на государев Деловой двор, и впередь бы меди и медяных суд во дворех и избех не держати и меди не покупати, а кои купят ли, утаят медь, и им быти от великого государя в жестокой казни! Бирюч прошел. Таисий сказал Сеньке:
– Уразумел ли то, как я говорил?
– Уразумел… и Конона теперь понимаю: кто не сдал медь – руки-ноги секут.
– Вот так! Теперь поглядим мои сокровища.
Таисий ткнул Конону рукой за дверь в сени, а также жестами показал ему, что нужен огонь. Бронник тряхнул головой, поправив ремешок на волосах, пошел впереди друзей в сени, взял со стены слюдяной фонарь, вернулся в избу к маленькому горну, разведенному посреди избы, зажег фонарь и, обогнав друзей, прошел в глубь длинного коридора. Коридор в самом конце был выстлан коротким полом, на нем, на козлах с колодой внизу, стояло многопудовое точило. Конон передал Таисию фонарь, понатужившись, сдвинул точило к стене, колоду приставил стоймя к козлам, откинул за крюк вместо кольца длинную половинку ставня в полу, там открылись ступени вниз, в темноту. Пахнуло затхлым холодом.
Таисий с Сенькой опустились глубоко под избу в коридор, вырытый в земле и выложенный кирпичом по стенам, полу и потолку.
– Изба может сгореть, а это место будет цело!
– Да, Таисий! Москва-таки часто горит… Шли мимо кованых сундуков, дубовых и прочных, прошли довольно. В нише на выступе кирпичном в виде скамьи Таисий открыл небольшой сундук без замка.
– Гляди!
Сенька нагнулся – засверкали лалы, изумруды и жемчуг крупный. Сверху лежала цата богородична из Иверского, срезанная Таисием с пядницы в ночь пожара, устроенного Сенькой.
– Хо! Вот оно, наше прошлое… За эту цату меня старцы тогда в яму посадили… – посмеялся Сенька.
Таисий улыбнулся в ус; перебирая золото, серебро, жемчуга и камни драгоценные, ответил:
– Не ровен час – сгину я, тебе мое наследство на бунты и гиль ради дела, которого для мне голову ронить не жаль! И ты ее не жалей – голову, но только дела для… Не вяжись к пустому против того, как вчера пьянчужку пожалел… Также упомни: гинет ежели народное дело, и поправить не можно его, люди перебиты, или расскочились, – и ты до конца там не живи. Иди дале – в ином дело найдется, голова твоя и руки гожи будут…
– Упомню и послушаю тебя! Только вот – сумление мое о твоем этом добре… Сундук без замка, – веришь ли ты крепко хозяину, Таисий?
– Нет сундука, коего разбить не мочно! Нет замка, коего не изломать, а хозяину верю… Конон – он турчин… Младым был с иными в плен взят, а где, того не ведаю. От бессерменов он и оружие делать обучен, а норовом таков: ежели турчин кого возлюбил, и ты в его дому спишь, он с топором будет стоять у порога… Убьют его, тогда только тебя убьют! Я его чтению обучил… письму не мог – рука тяжка, бумага не держит его слов – режется, мнется…
– Дивно ты говоришь!
– Правду говорю…
Они вышли из подвала. Таисий взялся за тяжелый ставень, но поднять не мог. Сенька закрыл подвал и точило поставил на прежнее место. Фонарь потушили, повесили в сенях на стену.
В избе у горна была воткнута в землю деревянная толстая тумба с наковальней небольшой и маленькими тисками.
Сгорбленный человек, с глазами, острыми, как у мыши, волосатый и однорукий, бойко хлопотал у наковальни. Он, намазав каким-то раствором до глянца вычищенные пластинки железные, вынул изо рта кусочек золота, положил на одну, выхватил из горна каленый прут, руку до того обернул рукавом кафтана, водил и легонько постукивал железным прутом около золота – золото, сверкая, расплывалось, катилось и слушалось искусной руки серебряного кузнеца. Пластинка ровно и ярко засверкала. Конон щелкнул языком. Сгорбленный, юркий человечек ругался громко:
– Жолв им в гортань, моим мучителям! Сказывал окаянным – секите ногу, против того, как и товарищу моему, так не: «Государев-де указ не рушим!» – Он болтал пустым рукавом кафтана – рукав был завязан узлом. – Провалитца бы вам, стоя, и с указом-то дьяволовым! Окалечили, черти… Спасибо доброй душе Конону– дает работу да еще и помогает. Иттить бы без его по миру!
Таисий, когда тот кончил золотить пластинку к бехтерцу, спросил:
– Человече! А за что они тебя окалечили?
– Дьяки – собаки окаянные! Исприбили царский указ по крестцам, а я грамоте не смыслю да и товарищ по моему ж делу грамоте не учен. Бирюча – кликать по народу – ране пустить не удосужились… и сколь людей окалечили!… Мы же с товарищем, не ведая того указа, в железном ряду купляли два пуда меди у старой торговки, должно, тоже не горазд грамотной… Удумали мы, как и ране того делали, венцов девичьих да перстней поковать и позолотить… Медь – она для ковки сподручна. Кинь в горячие угли соли щепоть и кали медь тогда, сколь хошь, добела – не рассыплется: с солью кали, и тяни, и гни, как надобе…
– Ну, а вас с куплей уловили?
– Тут же! С Китай-города выдтить не дали, завели на пожар, близ шалаша харчевников, и ссекли ему ногу, а мне руку! Ой, сколь крови изошло! Живой, вишь, нужда гонит – работай. – Кузнец серебряный зажмурился, будто вспоминая, как его калечили, и замолчал.
– Да пошто им медь-то желтая люба стала? – опять спросил Таисий.
– Черт их думы ведает! Для войны, должно, что со свейцем идет.
Приятели, простясь с хозяином и ювелиром, пошли по улицам и закоулкам, – до стрелецких слобод, в Замоскворечье, было не близко, а Облепихин двор и того дале.