И тогда студент Магарадзе снял свои золотые часы, которые ему подарил дедушка Давид.
Часы стоили приблизительно как автомобиль. Метр их принял в качестве залога «до завтрашнего вечера». Нацарапал, однако, и расписку, проставив сумму — пятьсот рублей — сумму, по крайней мере впятеро меньшую стоимости часов — во же сволочь какая!
Оделись, вышли на Никольскую. Где завтра взять денег?
— Алешка, ты же, сука, все устроил! Ты и доставай!
С Алеши, впрочем, взятки были гладки. Его немного вырвало — сразу, на улице — и теперь он только тонко улыбался и покачивался.
Договорились: все займут — где могут, сколько смогут — но побольше, до предела, и завтра в шесть встречаемся на Пушке, возле памятника.
Все разошлись притихшие и даже протрезвевшие.
На следующий вечер к Пушке съехались почти что все — четырнадцать персон плюс студент Магарадзе — один Алешка Куликов не прибыл.
Пересчитали, кто чего принес. Сложили. Шестьсот семьдесят пять!
И тут студент Магарадзе признался, что завтра утром в Москву прилетают его отец с дедом и братом. Сказал также, что если б не удалось собрать денег, то все — ему, студенту Магарадзе, пришлось бы наложить на себя руки. Другого способа встретить деда, отца и брата без часов, стоящих автомобиль, у студента Магарадзе не было. Только в холодном виде. На столе.
Забавно то, что все тогда поняли — это без шуток. Уж очень мрачно и спокойно студент Магарадзе все изложил. Закон гор.
Слава богу, что все обошлось. Оставалось, конечно, еще получить часы — да! Но всех отпустило немного. Развеселились.
Путь их в «Славянский базар» проходил как раз мимо «Арагви». Деньги были: «лишние» сто семьдесят пять.
День был позади: тяжелый, но удачный.
— На полчаса, по сто граммульчиков, поправиться, как? А, ребята? — предложил кто-то.
Все ощущали себя героями: человека от смерти спасли как-никак! Они были уже коллектив, команда, друзья, а не свора халявщиков. И вся жизнь у всех впереди. Чудная жизнь!
Зашли, твердо зная — на двадцать минут, всем по стопке, для настроя и — вперед, довести до конца.
Вышли из «Арагви» через три часа. Пересчитали деньги вновь: осталось только сто семьдесят пять рублей.
Господи! Как же могло случиться такое?!
— Слушай! — кто-то из них схватил за рукав студента Магарадзе. — Я же тебе говорил: не заказывай ничего больше, стоп! Точка! А ты ответил: «Все в порядке, не волнуйся, это деньги лишние»! Как так?! Как ты считал? Нет, почему?!
— Я виноват, я перепутал… — признался студент Магарадзе. — Лишние и необходимые. Необходимые надо было оставить, а лишние можно было и выпить, ничего! А я, дурак такой, я их взял и перепутал.
— Ну, хорошо, кончай базар, пойдем к «базару», я выну из них часы, — сказал вдруг Тренихин.
Он был абсолютно трезв. Он ничего не пил в тот вечер.
Молча они добрели до «Славянского базара». Тренихин разделся на улице, несмотря на январь.
— Подержите пальто.
Взяв расписку и оставшиеся деньги, Тренихин обошел очередь, стоявшую в ресторан, и решительно, даже, пожалуй, грозно махнул сквозь стекло швейцару: давай, открывай!
Вернулся он минут через пять всего, с часами. Молча отдал часы, молча надел пальто.
О том, как ему удалось «вынуть часы», он рассказал только лет десять спустя, да и то в порядке откровенной беседы с Беловым — с глазу на глаз.
В те же годы большинство из них решило просто: у Тренихина была еще и своя заначка, сокровенная, которую он пожертвовал, чтобы стать героем в глазах всего курса.
Однако эта версия была далека от истины.
В тот вечер у Борьки своих денег не было ни гроша. Направляясь на Пушку, он выгреб все что мог. У него не было и чужих денег. Только те сто семьдесят пять и расписка.
А научный коммунизм все сдали с ходу.
Кроме Алешки Куликова, сдавшего с третьего захода, уже в феврале. Его, видно, Бог наказал.
* * *
Часы пробили три часа ночи.
— Не спишь? — тихо спросила Лена лежащего рядом Белова.
— Нет.
Оба смотрели в потолок.
— Все думаешь?
— Все думаю.
Слава богу, банкет пролетел на одном дыхании, без возобновления старых закоренелых скандалов и без начала новых подковерных драк.
— Скажи, Коля, а ты абсолютно все про этого сцепщика следователю рассказал?
— Все я рассказал только тебе. Тебе. Абсолютно все.
— А следователю?
— Нет, конечно. Я следователю и половины не сказал. Я рассказал ему лишь до того момента, как Борька послал его к проводницам за водкой. А самое-то интересное как раз потом началось, дальше.
— Но ведь это-то и было самое главное! Зачем же ты не рассказал?
— Чтоб он подумал, что я больной на голову?
— Что он подумал бы — это не наше с тобой дело. Твое дело было — рассказать.
— Нет-нет! — Белов помолчал. — Выглядеть идиотом? Брось! Я давно уж отвык от таких ролей.
— Но ты ведь знаешь, где искать Бориса!
— Предполагаю, только. Точней, догадываюсь. Если бы я был уверен…
— То — что бы?
— Да ничего! Ты спи. Вообще в эту версию едва ли кто поверит. Я и сам сомневаюсь, честно говоря, хоть и являюсь ее автором. Подобное могло возникнуть в голове только у того, кто хорошо знает сумасбродность Борьки, неуемность, импульсивность. Для всех остальных, и для следователя в том числе, эта версия — полная чушь.
— Я бы, Коля, будь я на твоем месте…
— Ты, Лена, будь на своем. Мое это дело — и точка. Только мое и ничье больше.
— Коля…
Он потянулся к ней.
В дальнем углу сознания мелькнула скользкая мысль о том, что это, пожалуй, уже и не любовь. И не попытка растаять в родном, теплом, близком: расплыться в своей половине, уйти во второе «я». Это был даже не секс ради секса, как удовольствие и времяпрепровождение. Это больше всего напоминало выполнение некоторого молча подразумеваемого обязательства, или, проще — прием снотворного — последняя попытка уйти хоть ненадолго из жизни — отбарабанить свое и заснуть.
«Ее не следует тянуть в эту историю, — подумал Белов. — Этот внезапно возникший крест — он только мой. Хотя и я его, в сущности, не заказывал. Но он мой, не ее! Ведь если не хочешь потерять все, любовь не следует грузить выше допуска; до выпрямления рессор — не надо».
Любовь как перекаленная сталь: тверда, но и хрупка. Она может выдержать неимоверное давление, резкий жар, резкий холод и стать только тверже. Но может она и внезапно хрупнуть на самом, казалось бы, бытовом и вполне безобидном изгибе судьбы.
Так, например, как хрупнула любовь Тренихина той осенью на третьем курсе…
* * *
На третьем курсе осенью у Тренихина случилась большая любовь. Как и всякая большая любовь, она образовалась из ничего и совершенно внезапно.
С Анечкой Румянцевой Борька схлестнулся случайно и, что для Тренихина было особенно не характерно — в абсолютно пристойном месте: в Третьяковской галерее.
Судьба их буквально столкнула возле известной картины Нестерова «Лисичка».
Борис, не сводя глаз с переднего плана, отступил на пару шагов, чтобы «включить в глаза» всю композицию целиком и, отступая, сильно толкнул спиной стоящую сзади Анечку. Конечно, он тут же вежливо извинился. На ее вопрос, всегда ли он ходит спиной вперед, Борис ответил, что нет, не всегда. Только по выходным.
В зал Врубеля они пошли уже вместе.
Потом, выйдя из Третьяковки, оба с удивлением обнаружили, что домой им идти по дороге: Анечка жила в одной из цековских башен среди больших и малых Бронных, а Борька снимал в ту осень комнату в коммуналке на четвертой Тверской-Ямской. Довести до дому милую Анечку, а потом уже двинуть к себе за Маяковку сам Бог велел.