…Все втроем глядели как зачарованные на шмат сала, начавший вдруг отделять от себя аккуратные тончайшие ломтики, отслаивающиеся один за другим и раскладывающиеся веером на мятой газете безо всякого физического вмешательства.
— Слушай, как ты это делаешь? Чем?
— Я и сам не знаю, — честно признался мужик. — Чувствую только — могу! Ну, вот он, — сцепщик кивнул на Белова, совершенно ошалевшего, лихорадочно пытающегося понять, что на его глазах происходит. Фокус? Прелюдия к мошенничеству? — Вот как он, друг твой, думает, соображает? Чем?
— Белов соображает головой, — уверенно отреагировал Тренихин. — И больше ничем.
— Ага, — согласился мужик. — Вот ты, кстати, сечешь, что не только головой думать можно. Ты это чувствуешь.
— Да я это просто так ляпнул, не думая, — признался Борис.
— Не думая головой! — заметил сцепщик многозначительно.
— Головой не думая! — подхватил Белов, как попугай, лишь бы не молчать только.
Ему стало вдруг жутко до беспамятства. Непонятно откуда в подсознании всплыло паническое ожидание катастрофы. Что-то грозное быстро прошелестело где-то там, внутри, всколыхнув все слои интуиции и суеверных предчувствий.
— Ну, будем! — приподнял стакан сцепщик.
— Я потерял, кстати, мысль, — сказал Белов, изо всех сил стараясь скрыть этот внезапно обуявший его животный страх. — Кто помнит, о чем мы говорили только что?
— Мы говорили о том, как я это делаю, — незамедлительно отреагировал сцепщик. — А я сказал, что не знаю как, так же как ты не знаешь, как ты сам думаешь или, допустим, чем ты вот сейчас выпить хочешь? А ведь хочешь?
— Хочу, — согласился Белов, чувствуя, что стакан в его руке просто играет от нервной дрожи, охватившей все тело.
— А чем хочешь — ты и сам не знаешь! Ну! — он опрокинул стакан так заразительно, что оба художника, как под гипнозом, синхронно сделали то же самое.
— Ты с детства все это умеешь? — спросил Борис и, взяв со стола кусочек сала, мельком осмотрел срез, невыразительно хмыкнул и закусил.
— Нет. Это лет двадцать как на меня нашло.
— Как? Расскажи, если время есть и не жалко.
— Секрета нет. Я тогда работал в леспромхозе на Севере, на воркутинской ветке, недоезжая одного перегона до Инты. Разъезд 1952-й километр. Там лагерь был еще большой, режима строгого — слышали, может? Кожимлаг?
Борька иронично фыркнул, отрицательно мотнув головой.
— Ну и слава богу, что не слышали, — согласился сцепщик. — Это лучше не знать, не слышать, не видеть. Будто нет. Неважно. Ну вот. Там рядом — леспромхоз. Ну, это тоже неважно, — сцепщика явно повело с последнего стопаря.
— Эй! — тряхнул его Тренихин за плечо. — На хрен! Давай побоку все, что не важно. А то не нальем тебе больше.
— Ты что? — испугался мужик, сразу очнувшись и словно ища нить. — Ладно. В общем, работал я там в те еще годы, и пошли мы как-то на субботу-воскресенье с мужиками в горы рыбу ловить…
— Что-что? В горы рыбу ловить? — переспросил Белов, подумав, что сцепщик опять нацелился в отключку.
— Тунец, кефаль в горах крупная, — подтвердил Тренихин, уловив иронию в голосе Белова и подначивая в том же направлении.
— Зря насмехаетесь, — хмыкнул сцепщик. — В горы, вот, в уральские все там ходют рыбачить. Подале. В верховья. Там же ручьи. Со снежников-то. Вода чистейшая. Да водопады там, в верховьях самых. Рыба любит, ей под водопадом легко дышится. Играет. И под каждым водосбросом яма есть. Вот в яме-то оно и есть самое — харюс, кумжа. Семужка. Как дашь шашку тола — и собирай — унесешь сколько! Но сначала ее вынуть-то, рыбку, надо. А водичка уй, холодющая — со снежника, ну просто обжигает, смерть.
Тренихин откупорил вторую и начал разливать.
— Записки охотника! — кивнул он, разливая. — Тургенев, блин! Иван Сергеич, как живой…
— Налазились мы всласть по ямам. Замерзли, значит. Потом согрелись… конкретно так, плотно.
Передрались все на хрен, я ушел от них. Ну, приплутал чуток. Там лесотундра. К утру на стрелку вышел все же, определился — речка Хамбол где впадает в Лимбек. Ну, точка характерная. Все, вижу я теперь найду дорогу-то назад, к железке.
— А далеко там было до жилья?
— Да километров шестьдесят, не меньше. День ходу. Ладно. И тут гляжу опять на стрелку — от те раз! — а там, ну вот как пишут в книге — на ногах стоит тарелка!
— Чего-чего?
— Тарелка, ну! Летающая. Сейчас про них в газетах. И везде. Даже по телику этим летом один раз тоже показывали. Что, не читали, не видели? Открыто теперь, можно про это, лет уж восемь, Горбач когда еще позволил: пишите правду. Можно. А Ельцин добавил.
— Тарелка, значит? — Белов чуть усмехнулся, отвернувшись, чтобы не обидеть.
— Нет, не тарелка там была, а… Трудно объяснить, что это. Ну, в общем, там дела! Словами не скажешь. Ну, я-то сам замерз. С похмелья. Многого не запомнил, не помню. Я помню что? Там база вроде как у них, ну как бы пост или что-то. Посольство! Не разберешь. Муравейник. Они меня тоже видят, конечно, по-своему мекают меж собой: свист как бы, шорох такой блядский, ну, вроде скрипа лебедки — на самых малых оборотах и под грузом. А я хоть с лютого похмела, бьет меня, как заболел будто, но — понимаю, абсолютно все. Прямо в уме, не в ушах. И безо всякого перевода.
— Как выглядели-то они?
— Никак!
— Как так — никак?
— Да так — никак. Не объяснишь. Это надо увидеть самому. Сразу поймешь, о чем я.
— А что — увидеть? Увидеть то, что выглядит «никак»?
— Ага, никак, вот точно! Я, понимаешь, уже привык к неверию — раз сто уже рассказывал. Вот ты представь, что ты никогда не видал огня. А тебя спрашивают — как выглядит? Да никак! Что ты еще ответишь? Ты можешь объяснить? Языки, скажешь, такие вот, языки? А тебя спросят — говяжьи или свиные?
— Огонь — это… вьется и светится, — сказал Тренихин. — Вьется как ветер, светится, как стекло на солнце.
— Ума до хера у тебя, погляжу, — язвительно похвалил сцепщик Бориса, принимая стакан. — А вот объясни ханту, который в жизни ничего окромя спирта и самогона в рот не брал, объясни ему, чем вермут от коньяка отличается? Усрешься от радости. А есть ведь у них вкус? Есть. Отличаются? Ну! — Сцепщик поднял палец и подвел к логическому выводу: — Тут надо ж пробовать! Не объяснишь и не поймешь на словах! Что, не согласен со мной?
— Согласен, но не совсем, — возразил Тренихин. — Одно дело вкус, другое — вид. Если вид был, его можно описать, ну хоть по точкам. Пусть плохо, но все же можно.
— Ну, если плохо, то это на полярное сияние похоже. Доволен? Нет? Ага! — вспомнив, видно, сцепщик на секунду поплохел с лица.
— Ты меня только больше не путай, друг, я и сам, без тебя, запутаюсь… Ну, значит, дальше чего? Они меня туда куда-то тянут, ну к себе, затягивают, приглашают, я не очень их при этом понимаю. Цели их, смысла — не вижу. Резона хватать им меня вроде нет никакого. Однако хватают. Конечно, я упираюсь! В натуре. А я вообще с похмелья злой бываю. Смотрю, они так, походя, смекнули меж собой: не хочет, дескать, ну и хрен с ним. Я «Точно, — говорю им, — хрен со мной…» Они мне: «А чего ты сам-то хочешь?» — «Да похмелиться, что ж еще, как дети, блин!» «Щас сбацаем!» — они мне. Хорошо. Я стою жду, раз обещали. «Ну, а вообще чего ты хочешь?» — они мне. Тут чувствую, я их не понимаю снова. «Как это понимать вас — вообще чего хочу»? — «Ну, что тебе хотелось б навсегда, чтоб было бы с тобой, вообще?» — «Вообще? Вообще, чтобы всегда опохмелиться было. Я, — говорю, — дурной всегда бываю с бодуна. А выпью — справедливый, добрый. Вот пусть так навсегда со мной и будет». Они смеются.
— Как — смеются-то?
— Как ты вот: «ха-ха-ха»… Но только враз мороз по коже от скрипа ихнего. Но дело-то не в том! Ты суть смекни.