Ручка — в говне! Ну, дела-а!…Подобрал какой-то обрывок газетный у лавочки возле подъезда — чтоб только за ручку взяться, дверь открыть, вхожу в подъезд: мать честная! На почтовых ящиках — говно, на перилах — говно, лифт весь в говне, ну как будто его говном покрасили, ей-богу! Ну, ни хера себе, думаю, нафантомасил кто-то. Прямо от души! Насрал всем, постарался…Нажать хотел в лифте кнопку спичкой — да нет, чувствую, не смогу — вот-вот вырвет. Пешком пошел. Взлетаю на шестой… О, мама мия — чуть не упал: следы говенные из лифта появляются и прямиком в мою квартиру топ-топ-топ! Ну, е-мое…
Да, так и было. Они дошли. Юран отпер своим ключом входную дверь. Не раздеваясь (чтобы не пачкать другую одежду на вешалке), стараясь не задевать стен, оба приятеля прошлендали прямо в комнату, ближайшую к входной двери и именно поэтому отведенную родителями им, молодым.
Жена Юрана была уже в постели. С книгой. Читала что-то про любовь. Вся в бигудях.
— Вот, Катя, — сказал ей Юран с порога. — Это мой друг Борька Тренихин, помнишь, рассказывал про него? Таланта — немерено в нем. Великий художник, ей-богу! Потрахать тебя он пришел. А я уж потом. Рекомендую!
Меньше чем через полчаса обоих увезла спецпсихоперевозка: МЧС тогда еще не было.
…Впаяли бы им, конечно, двести шестую, часть вторая — злостное хулиганство, и сидеть бы им пару лет где-нибудь в исконно барачных районах. Однако один из самых-самых секретарей СХ позвонил куда надо, решительно заступился. Да и то — не то чтоб он добрый такой был, секретарь, а просто как раз тогда на Тренихина западники первый глаз положили.
Но пару— то недель Борька с Юраном успел все-таки, конечно, отсидеть —в отдельной камере проветриваясь в ожидании суда. Никто не знал, где он, куда с Юраном вдруг исчез, почему курсовые оба не сдают, на семинары по истории КПСС не ходят. Да никому особенно-то, впрочем, и дела-то до них не было.
Пока вдруг из Сорбонны хрен какой-то там с горы не залетел в СХ: а где ваш этот, молодой — Трэ-ни-хин?…Как — исчез?!
За пару дней нашли…
Катька с Юраном развелись, конечно, сразу же. Юран сам после этого, потом уж, через полгода, весной, совсем уже крепко запил, покатился. Работать вообще прекратил. Месяцами карандаш в руки не брал. А года еще через два бросился под маневровый у Северянина.
* * *
Белов очнулся, стряхивая с себя туман воспоминаний… Господи, жизнь промелькнула как сон. Что я вдруг вспомнил, зачем? Нет-нет! Следователю это рассказывать? Полная чушь! Это ему знать совсем не обязательно. Он не поймет. Или поймет неверно, не так. Что будто я Бориса хочу опорочить… А Борька, несмотря на все истории, человек был, с большой буквы! Был?!
Да, так! В сознание уже успело внедриться прошедшее время. «Л» — суффикс прошедшего времени. Был…
Да ну, ерунда! Борис жив, несомненно…
— Я вас третий раз спрашиваю: деньги какие были у вас? Именно баксы? — донесся до Белова раздраженный голос следователя.
— Да нет же, баксов было — чуть… Одни рубли. — Очнувшись окончательно, Белов врубился наконец в прерванную «беседу»: — Да, в основном рубли. Когда я сказал «триста баксов», я вам о сумме говорил. Эквивалент. Какой дурак потащит баксы в глушь? Народишко там и рублей полгода уж не видел — зарплату не платили с мая… Правителям-то нашим все недосуг…
— Вы не пылили в поезде? Мошною не трясли?
— Нет. Выпили, после чего почти сразу легли спать.
— Без посторонних?
— С посторонними. Мужик к нам привязался какой-то, сразу почти после Буя. Ну, мы с ним крякнули легонько. А через час, ну, максимум, через час тридцать он сошел. А мы завалились спать с Борькой. И до Москвы продрыхли.
— Что за мужик был? Опишите его.
— Простейший. Работяга. Сцепщик. Или стрелочник. С работой в провинции плохо же. Ну вот. Он рассказал, что живет в какой-то деревне между Буем и Ярославлем. Работать ездит в Буй. По полтора часа в один конец. Он ехал как раз со смены. Домой к себе. Мы с ним случайно разговорились, зацепились языками, что называется.
— Так, значит, вы с ним познакомились?
— Нет-нет! «Познакомились» — это слишком.
Он к нам вперся, буквально вломился в купе. А затем уж и в души влез. Пьяноватый слегка, причем, как мне показалось, на старые дрожжи. Принял, видно, после смены — со своими-то, в Буе. Не хватило, как водится. Ну и привязался к нам.
— Вы ехали в плацкартном?
— Нет, в СВ мы ехали.
— А как в СВ привяжешься? У вас что — дверь открыта, что ли, была?
— Нет, дверь была закрыта. И даже заперта, по-моему.
— А как же так тогда?
— Сейчас, минуточку… — Белов напрягся, вспоминая. — Как он возник, вошел? Ага! — он вспомнил наконец. — Ну да, конечно! Мы сели, постелились сразу, как поехали, решили спать залечь; день был тяжелый, автобус, очереди в Буе в кассы — шестнадцать часов круговерти… На ногах. Только постелились, я уже на обоих рукавах штормовки пуговицы расстегнул, как сейчас помню — начал раздеваться. И тут нам в дверь: тук-тук…
* * *
— Кто там? — спросил Борька Тренихин, уже скинувший кроссовки и вот-вот собравшийся лечь.
— Это я, Сенька-поп, — не без юмора ответил бас из-за двери.
— Зачем пришел? — подыгрывая, в тон, спросил неугомонный Борька, и Белову тут же показалось, что Борька в Буе успел перехватить пивка, пока он, Белов, брал билеты до Москвы.
— За красками! — продолжил старинную детскую присказку басовитый голос из-за двери.
— Свои! — решил Борис и, закинув этюдник на багажную полку, отпер дверь.
Однако вместо своего брата живописца в дверном проеме вдруг возник кряжистый мужик лет пятидесяти: косая сажень в плечах, в замасленной спецовке, оранжевая безрукавка путейцев, небрит пару недель, а может быть, и бородат — сказать трудно…
Но главное, что поразило Белова — это его глаза: голубые, бесконечно добрые лучистые глаза на загорелом, смятом морщинами красном испитом лице. Глаза были добрые, но — как это часто бывает — одновременно еще и страдающие…
— Налейте полстакана, мужики. Бога ради. Умираю.
Мужик протянул в купе руку с пустой кружкой. Рука была таких размеров, что эмалированная кружка — армейский стандарт, триста пятьдесят грамм — казалась в его руке кукольной, детской…
— У вас же есть, я знаю…
Эта фраза, отдающая вымогательством, несколько разозлила Белова.
— В этом вагоне, — Белов повторил, подчеркнув еще раз, — в этом вагоне есть выпить в каждом купе, так что ты нам тут не строй экстрасенса.
— Нет, не в каждом купе есть, — ты что? — удивился мужик. — Только в трех. Но они мне никто не нальют. Только вы мне нальете. Я знаю.
— Плохо ты знаешь, — ответил Белов. — Вот у меня, например, выпить нет ну ни капли. Вот так!
— Это так, — согласился мужик. — У тебя, точно, — нет. А у него вот, — он указал на Бориса и, выдохнув, буркнул решительно, как присудил: — У него точно есть!
— И у него ничего нет! — почти злорадно сообщил Белов, но, заметив боковым зрением странную ухмылку, скользнувшую по лицу Бориса, осекся.
— У меня есть, — кивнул Борис. — Я утром в Княжепогосте успел взять, пока ты телеграмму своей Ленке давал.
— Ну, ты друг, называется! — возмутился Белов. — И сидит ведь молчит.
— Да я на Москву, чтоб с приездом, для бодрости чтоб, — извинился Борис, не чувствуя себя, впрочем, особенно виноватым.
— Налей полстакана! — напомнил о себе мужик. — Прошу тебя. Христом-богом прошу…
— Налью, конечно, не вопрос, — успокоил Борис мужика. — Скажи вот только, как ты понял-то, что есть у меня?
— Имею дар. И по глазам я тоже вижу.
— А по глазам не видишь — что есть, ну, что конкретно есть у меня выпить?
— У тебя — коньяк.
— Пятерка! Ну, хорошо — а где? Тут? Тут? Или тут?
— Вон, в рюкзаке. Ты как залезешь — справа. В газете он. В «Вечерней Вологде»… За восемнадцатое августа.
Борька бросился к рюкзаку, извлек бутылку, завернутую в газету. Развернул.
— Да! Точно! Восемнадцатое августа.