Он ощутил беспредельную ценность земли и травы под ногами, преисполнился любовью к жизни и ко всему живому. Казалось, он слышал, как растет трава; ощущал, как растут и раскрываются цветы, алые, синие, ярко-золотые, словно весенний праздник. И всякий раз, когда его взор отрывался на миг от спокойных, уверенных, властных глаз маркиза, он видел миндальный куст на горизонте. Если он каким-то чудом спасется, думал он, хорошо бы всю жизнь просидеть у этого куста, ни о чем не помышляя.
Земля и небо являли ему живую красоту утраты, но другая половина его сознания была ясна, как стекло, и он парировал удары с механически точным блеском, на который едва ли счел бы себя способным. Однажды острие шпаги скользнуло по его запястью, оставив полоску крови, но он не заметил или не пожелал заметить ее. Иногда нападал и он, и раза два ему показалось, что шпага попала в цель, но, не видя крови ни на клинке, ни на рубахе маркиза, он решил, что ошибся. Потом все изменилось.
Рискуя все потерять в единый миг, маркиз оторвал упорный взгляд от Сайма и быстро взглянул через правое плечо на железную дорогу. Когда он повернулся к противнику, лицо его было лицом беса, и биться он стал так, словно в руке у него оказалось двадцать клинков. Выпады следовали один за другим с такой быстротой и яростью, что шпага обратилась в дождь сверкающих стрел. Сайм не мог взглянуть на железную дорогу; но и не хотел. Причина боевого исступления была ему ясна – показался парижский поезд.
Между тем маркиз превзошел самого себя. Сайм дважды отбил его удары, а в третий раз сделал выпад так быстро, что не сомневался в успехе. Шпага согнулась под упором тяжелого тела, и поэт был уверен, что вонзил клинок в неприятеля, как уверен садовник, что воткнул в землю лопату. Тем не менее маркиз отскочил назад не пошатнувшись, а Сайм как дурак воззрился на свою шпагу. Крови на ней не было.
На миг наступила тяжкая тишина, и Сайм, пожираемый любопытством, перешел в атаку. Маркиз, вероятно, фехтовал лучше, чем он, но сейчас почему-то растерялся и утратил свое превосходство. Он дрался рассеянно и даже слабо, то и дело оглядываясь на железную дорогу, словно боялся поезда больше, чем клинка. Сайм же сражался свирепо, но хладнокровно, страстно стремясь понять, почему на шпаге нет крови. Теперь он целился не столько в туловище, сколько в шею и в голову. Минуты полторы спустя он ощутил, что лезвие вонзилось прямо под челюстью – и вышло обратно чистым. Почти теряя рассудок, он снова нанес удар, который должен был оставить хотя бы след, хотя бы царапину на щеке; но следа не оказалось.
На миг небо снова заволокли сверхъестественные ужасы. Сайм понял, что противник его заколдован. Новый, суеверный страх был много ужаснее простой нелепицы, чьим символом был быстроногий паралитик. Профессор казался гномом, маркиз – бесом, быть может – самим Сатаною. Как бы то ни было, человеческое оружие трижды вонзилось в него, не оставив следа. Когда Сайм подумал об этом, все лучшее, что было в нем, громко запело, как ветер поет в деревьях. Он вспомнил об истинно человеческом в своей эпопее – о китайских фонариках Шафранного парка, о рыжей девушке в саду, о честных, налитых пивом матросах в портовом кабаке, о верных товарищах, стоящих рядом с ним.
«Что ж, – сказал он себе, – я выше беса, я человек. Я могу умереть», – и в тот же миг, как это слово прозвучало в его сознании, раздался слабый, отдаленный гудок, которому предстояло стать ревом парижского поезда.
Сайм снова бросился на врага со сверхъестественной беспечностью, словно мусульманин, жаждущий рая. По мере того как поезд подходил все ближе и ближе, ему чудилось, что там, в Париже, воздвигают цветочные арки и сам он сливается со звоном и блеском великой республики, врата которой оборонял от ада. Мысли его воспаряли все выше, поезд грохотал все громче, пока грохот не сменился гордым и пронзительным свистом. Поезд остановился.
Внезапно, ко всеобщему удивлению, маркиз отпрянул назад и отбросил шпагу. Скачок был тем более поразителен, что Сайм как раз перед тем вонзил клинок ему в бедро.
– Остановитесь! – властно сказал аристократ. – Я должен вам кое-что сообщить.
– В чем дело? – удивленно спросил полковник Дюк-руа. – Что-нибудь не так?
– Еще бы! – сказал заметно побледневший доктор Булль. – Наш доверитель ранил маркиза по крайней мере четыре раза, а тот невредим.
Маркиз поднял руку с каким-то грозным терпением.
– Позвольте мне сказать, – вымолвил он. – Это довольно важно. Мистер Сайм, – и он повернулся к противнику, – если память мне не изменяет, мы сражаемся из-за того, что вы пожелали дернуть меня за нос, а я счел это неразумным. Сделайте одолжение, дергайте как можно скорее. Я очень спешу.
– Это против правил, – с негодованием сказал доктор Булль.
– Действительно, так нельзя, – согласился полковник, с тревогой поглядывая на маркиза. – Был, правда, случай (капитан Бельгар и барон Цумпт), когда противники во время поединка обменялись шпагами. Но едва ли можно назвать нос оружием…
– Будете вы дергать меня за нос? – в отчаянии воскликнул маркиз. – Ну, мистер Сайм! Давайте дергайте! Вы и не знаете, как это для меня важно. Не будьте эгоистом, тащите, когда вас просят! – И он наклонился вперед, любезно улыбаясь.
Парижский поезд, пыхтя и хрипя, подошел к полустанку за ближним холмом.
Саймом овладело чувство, не раз посещавшее его во время этих приключений, – ему показалось, что грозная волна, взметнувшись до самого неба, ринулась вниз. Почти не понимая, что делает, он шагнул вперед и ухватил римский нос загадочного вельможи. Когда он дернул, нос остался у него в руке.
Он постоял, с дурацкой торжественностью держа картонный хобот. Солнце, облака и лесистые холмы глядели сверху на эту глупейшую сцену.
Молчание нарушил маркиз.
– Кому нужна моя левая бровь? – громко и бодро сказал он. – Пожалуйста, прошу. Полковник Дюкруа, не желаете ли? Хорошая вещь, всегда может пригодиться. – И, степенно оторвав одну из ассирийских бровей вместе с частью смуглого лба, он вежливо преподнес ее онемевшему и побагровевшему полковнику.
– Если бы я знал, – забормотал тот, – что помогаю трусу, который подкладывает вату перед дуэлью…
– Ладно, ладно! – сказал маркиз, бесшабашно разбрасывая по лужайке части своего тела. – Вы заблуждаетесь, но я не могу сейчас объяснять. Понимаете, поезд подошел к станции.
– Да, – гневно вымолвил доктор Булль, – и он отойдет от станции. Он уйдет без вас. Мы знаем, какое адское дело-Таинственный маркиз в отчаянии воздел руки. На ярком солнце, с содранной половиной лица, он казался истинным пугалом.
– Я из-за вас с ума сойду! – крикнул он. – Поезд…
– Вы не уедете этим поездом, – твердо сказал Сайм и сжал рукоять шпаги.
Немыслимая физиономия повернулась к нему. По-видимому, маркиз собрал последние силы.
– Кретин, дурак, оболтус, остолоп, идиот, безмозглая репа, – быстро сказал он. – Сытая морда, белобрысая образина, недо…
– Вы не уедете этим поездом, – повторил Сайм.
– А какого черта, – взревел маркиз, – ехать мне этим поездом?
– Мы все знаем, – строго сказал профессор. – Вы едете в Париж, чтобы бросить бомбу.
– Нет, я не могу! – закричал маркиз, без труда вырывая клочьями волосы. – Что вы все, слабоумные? Неужели не поняли, кто я? Неужели вы серьезно думаете, что я хотел попасть на этот поезд? Да пускай в Париж проедет хоть двадцать поездов! Ну их к черту!
– Чего же вы хотите? – спросил профессор.
– Чего хочу? – переспросил маркиз. – Да сбежать от поезда! А теперь, Богом клянусь, он меня поймал!
– К сожалению, – смущенно сказал Сайм, – я ничего не понимаю. Если бы вы удалили остатки вашего первого лба и подбородка, я бы понял лучше. Многое может прояснить разум… Что вы имеете в виду? Как так поймал?
Быть может, это лишь поэтическая фантазия – все же я поэт, – но мне кажется, что ваши слова что-то значат.
– Они немало значат, – сказал маркиз. – Но что там, все кончено! Теперь мы в руках Воскресенья.
– Мы!.. – повторил ошеломленный профессор. – Что вы имеете в виду?
– Полицию, разумеется, – ответил маркиз, срывая скальп и пол-лица.
Вынырнувшая наружу голова оказалась русой и прилизанной, что весьма распространено среди английских полисменов; лицо было очень бледно.
– Я инспектор Рэтклиф, – до грубости поспешно сказал бывший маркиз. – Мое имя достаточно известно в полиции, к которой, полагаю, принадлежите и вы. Но если кто-нибудь сомневается… – и он стал извлекать из кармана голубую карточку.
Профессор утомленно махнул рукой.
– Ах, не показывайте! – сказал он. – У нас их столько, хоть разыгрывай в лотерею…
Человек, именуемый Буллем, как и многие люди, отличающиеся с виду бойкой вульгарностью, нередко проявлял истинный такт. Сейчас он спас положение. Прервав необычную сцену, он выступил вперед со всей степенностью секунданта.
– Господа, – обратился он к секундантам недавнего противника, – мы приносим вам серьезные извинения. Могу вас заверить, что вы не сделались жертвами низкопробной шутки и ничем не запятнали свою честь. Ваше время не пропало даром: вы помогали спасать мир. Мы не шуты. Мы почти без надежды сражаемся со страшным заговором. Тайное общество анархистов травит нас, как зайцев. Я говорю не о несчастных безумцах, бросающих бомбу с голоду или от немецкой философии, а о богатой, могущественной и фанатической церкви, исповедующей восточное отчаяние. Она считает своей святой обязанностью истребить людей, как гадов. О том, как она теснит нас, вы можете заключить хотя бы из того, что мы пускаемся на нелепейшие переодевания и выходки, подобные той, от которой вы сейчас пострадали.
Младший секундант, невысокий толстяк с черными усами, вежливо поклонился и сказал:
– Разумеется, я принимаю ваши извинения, но и вы извините меня, если я не стану вникать в ваши дела и откланяюсь. Не каждый день увидишь, как твой почтенный соотечественник разбирается на части, и с меня вполне достаточно. Полковник, я не вправе влиять на ваши поступки, но если и вы полагаете, что окружающее нас общество не совсем нормально, едемте обратно в город.
Полковник Дюкруа машинально шагнул вслед за ним, яростно дернул себя за белый ус и воскликнул:
– Нет, я останусь! Если эти господа и впрямь скрестили шпаги с такими негодяями, я буду с ними до конца. Я сражался за Францию. Сражусь и за цивилизацию.
Доктор Булль снял котелок и замахал им, как на митинге.
– Не шумите, – остановил его инспектор Рэтклиф, – вас услышит Воскресенье.
– Воскресенье! – воскликнул Булль, и котелок его упал в траву.
– Да, – кивнул Рэтклиф. – Наверное, он с ними.
– С кем? – спросил Сайм.
– С пассажирами этого поезда, – ответил инспектор.
– Какая чушь!.. – начал Сайм. – Да прежде всего… Боже мой, – воскликнул он, словно увидел взрыв вдалеке. – Боже мой! Если это правда, все наше сборище было против анархии. Все как один – сыщики, кроме Председателя и его личного Секретаря. Что же это такое?
– Что это такое? – повторил Рэтклиф с неожиданной силой. – Это конец. Разве вы не знаете Воскресенья? Шутки его так чудовищны и так просты, что никогда никому не придут в голову. Вот уж поистине в его духе всунуть всех своих главных врагов в Совет анархистов! Да он подкупил каждый трест, каждый телеграф, каждую железнодорожную линию, особенно эту! – и он указал дрожащим пальцем на маленькую станцию. – Все движение направлял он, полмира готово идти за ним. Осталось, быть может, ровно пять человек, способных ему противиться, и он, мерзавец, ткнул их в Совет, чтобы они ловили не его, а друг друга. Ах мы идиоты! Он сам и замыслил наши идиотства. Он знал, что профессор будет гнаться за Саймом в Лондоне, а Сайм будет драться со мной во Франции. Он сосредоточивал капиталы, захватывал телеграфные линии, пока пятеро дураков гонялись друг за другом, как дети, играющие в жмурки.
– И что же? – не утратив упорства, спросил Сайм.
– А то, – с внезапным спокойствием ответил бывший маркиз, – что он изловил нас, пока мы играли в жмурки на этой прекрасной, простой, пустынной поляне. Должно быть, он завладел всем светом, кроме нее и собравшихся на ней олухов. И если вы хотите знать, чем плох этот поезд, я вам скажу. Поезд плох тем, что из него в эту самую минуту вышел Воскресенье или его Секретарь.
Сайм невольно вскрикнул, и все повернулись к станции. Несомненно, к ним двигалось довольно много народу, но разглядеть лица было еще нелегко.
– Покойный маркиз де Сент-Эсташ, – сказал полицейский, доставая кожаный футляр, – всегда носил при себе бинокль. Либо Председатель, либо Секретарь идет на нас с этой толпой. Они настигли нас в укромном месте, где мы при всем желании не сможем нарушить наши клятвы и обратиться к полиции. Доктор Булль, я подозреваю, что бинокль поможет вам больше, чем ваши убедительные окуляры.
Он вручил бинокль доктору, который тут же снял очки.
– Не будем заранее бить тревогу, – сказал профессор. – Правда, народу там немало, но это, наверное, простые туристы.
– Носят ли простые туристы черные полумаски? – спросил доктор Булль, глядя в бинокль.
Сайм вырвал у него бинокль и посмотрел на пассажиров парижского поезда. Большинство из них выглядело вполне заурядно, но двое или трое впереди были в черных масках, спускавшихся почти до самых губ. Это сильно меняло лицо, особенно на расстоянии, и Сайм никого не узнавал, видя только выбритые подбородки. Но вот, разговаривая, все улыбнулись, и один улыбнулся наискосок.
Глава XI
Преступники гонятся за полицией
Сайм опустил бинокль. Ему стало много легче.
– Что ж, хоть Председателя с ними нет, – сказал он, отирая лоб.
– Они еще далеко, – сказал полковник, не вполне пришедший в себя после поспешных, хотя и учтивых объяснений доктора Булля. – Как же вы различите своего Председателя в такой толпе?
– Как бы я различил белого слона? – не без раздражения сказал Сайм. – Да, они далеко, но если бы он был с ними… Господи, земля бы тряслась!
Помолчав немного, инспектор Рэтклиф сказал с мрачной решимостью:
– Конечно, его нет. Лучше бы он с ними был. Наверное, он с триумфом въезжает в Париж или сидит на соборе святого Павла, точнее – на его развалинах.
– Это нелепо! – сказал Сайм. – Не спорю, что-нибудь да случилось, пока нас не было, но не мог же он единым махом покорить мир. Действительно, – добавил он, хмуро глядя на поля у маленькой станции, – действительно, сюда идет толпа, но не такая уж большая, не войско.
– О, эти! – пренебрежительно отмахнулся новоявленный сыщик. – Да, их не очень много. Стоит ли тратиться на них? Скажу откровенно, мы не так уж важны, мой друг, в мире Воскресенья. Телеграф и железные дороги он захватил сам. А перебить Центральный Совет – просто пустяк, как опустить открытку. Это сделает и Секретарь. – И он плюнул в траву. Потом, повернувшись к спутникам, не без суровости добавил: – Можно многое сказать в защиту смерти. Но если вы предпочитаете другой вариант, искренне советую, идите за мной.
С этими словами он повернулся и молча зашагал к лесу. Остальные оглянулись и увидели, что темная туча, отделившись от станции, в поразительном порядке идет через луг. Уже и без бинокля можно было различить на лицах черные пятна полумасок. Недолго думая, они тоже повернулись и последовали за своим вожаком, исчезнувшим в мерцании леса.
На лугу пекло и пылало солнце, и, нырнув в лес, они радостно удивились прохладе, словно пловцы, нырнувшие в пруд. Свет дробился, тени дрожали, лес казался трепещущей завесой, как экран в кино. Узоры светотени плясали, и Сайм едва различал своих спутников. То чья-нибудь голова загоралась рембрандтовским светом, то возникали ярко-белые руки и темный, как у негра, нос. Бывший маркиз низко нахлобучил шляпу, и тень полей разделяла его лицо черной полумаской. Недоумение, томившее Сайма, становилось все тяжелее. В маске ли он? В маске ли кто-нибудь вообще? Кто из них кто? Волшебный лес, где лица становились то черными, то белыми, где очертания расплывались в свете и таяли во тьме, этот хаос светотени, сменивший четкую яркость солнечного дня, представлялся Сайму символом того мира, в котором он жил последние трое суток, – мира, в котором люди снимали бороды, очки и носы, превращаясь в кого-то другого. Трагическая вера, горевшая в его сердце, когда он счел маркиза бесом, почему-то исчезла, когда он увидел в нем друга. После всех этих превращений он плохо понимал, что такое друг, что – недруг. Существует ли вообще что-нибудь, кроме того, что кажется? Маркиз снял нос и стал сыщиком. А вдруг он снимет голову и станет лешим? Быть может, жизнь подобна неверному лесному миру, пляске света и тени? Все мелькает, все внезапно меняется, все исчезает. В сбрызнутом солнцем лесу Гэбриел Сайм нашел то, что нередко находили там нынешние художники. Он нашел импрессионизм – так называют теперь предельное сомнение, когда мир уже не стоит ни на чем.