Бунт Афродиты. Tunc - Лоренс Даррел 44 стр.


Три календарных дня и ночи; но для потрясённой души (и этобыло обоюдно) они могли показаться тремя столетьями, так удивительно бесконечные секунды изменили мой взгляд на неё и её меланхоличный город, обросший историей: он стал своеобразным продолжением её детства, её воспоминаний о нем, неотделимый от неё. Все его закоснелые красоты, вызывающие отвращение уголки, где царили грязь и болезни, болотный газ, источаемый гниющим трупом Византия, — все это слилось в один величественный образ. Она ходила по нему с бездумной уверенностью, которую даёт давняя близость. Это было нечестивое место, чтобы здесь влюбляться в женщину, место, лишающее мужества; или дело было просто в Бенедикте и в несмолкаемом тревожном колоколе, звучавшем в отдалённом уголке мозга, заглушаемом сладостным призывом минаретов, задумчивым гудением пароходных сирен в бухте Золотой Рог? Скажем так, во всем этом я видел её отражение — отпечаток образа, который стоял за поцелуями, не блаженными и светлыми, какими они и должны быть, но порочно-тёмными, колдовскими. Основная загадка так и осталась неразрешённой до сего дня; я и тогда мог бы, если бы попытался, понять, что она рождена для любви, но обречена на смерть, на одинокую смерть, как вольный зверь. Но до чего сам я был счастлив, — ибо был способен на уступку, подчинение, — и это порождало во мне иллюзию, что могу, пусть на краткое мгновение, преодолеть преграду, которую она воздвигла меж нами. Победы прикладной науки! Я показал ей все, чему научила меня Иоланта! В какой-то миг уверился, что остановил огромную движущуюся лестницу сердца! Я упорно не желал признаваться себе, что в этой первой схватке реально вижу, так сказать, первые признаки растущего отчуждения. Видел ли я их? Не знаю. Так или иначе, отдаваться покорно и беспамятно или же с отчаянием все равно что стараться выдернуть из раны отравленную стрелу прежде, чем яд успеет попасть в тело. А она умела возбудить, умела раззадорить: «Свяжи мне руки» — или менее разумное: «О, он слишком большой, он разорвёт меня». В мужчинах пробуждается неистовство, когда они предаются любви с агрессивной женщиной. Обладать столь глубоко и полно и тем не менее не быть допущенным к сокровенным тайнам души! Поцелуи были предупреждением, которого я не понял; но последний миг был восхитителен, головокружителен — иначе и быть не могло, или могло? Господа присяжные, с действительностью следует обращаться как бы шутя, иначе упустим её суть. Относиться не как к чему-то серьёзному, а как кигре! Все прекрасно, говорит теперь бедный Феликс; он тоже задним умом крепок. Способны вы воспринимать электрический стул как романтический символ? Если перережете обонятельный нерв кролику, вы обречёте его на бессилие; отсеките голову спаривающейся саламандре, и она ничего не почувствует: захваченная божественным ритмом, она продолжает, словно ничего не произошло. Может, ничего не произошло? Бенедикта! Быстро остывающие миры, мы засыпаем в объятиях друг друга. Тайны ничего не значат. Я подхожу к ней, сидящей в слезах на балконе. «Почему ты плачешь, Бенедикта?» Она не знает, смотрит на меня, на ресницах слезы, слезы текут по её длинному тонкому носу. «Не знаю». И десять минут спустя от души смеётся над ужимками обезьяны, сидящей на шарманке.

Итак, город начинает походить на неё; наши экскурсии и прогулки начинают доставлять неведомое наслаждение, и ей знакомы такие уголки, куда не добралась промышленность, а может, и другие гиды, вроде Сакрапанта или Вайбарта. Теперь я не могу думать о Полисе без того, чтобы везде увидеть лицо Бенедикты — в мечети, кладбище, качающемся лесе мачт в бухте Золотой Рог. Полис принадлежит ей, как мне принадлежат Афины. Были, конечно, и всякие странности: помню, что куда бы мы ни пошли, всюду нас готовы были встретить, — например, кто-то, ждущий возле мечети с ключами от входа.

То, как трудно попасть в небольшие мечети, найти сторожа с ключами, слишком известная особенность Полиса, чтобы надо было это объяснять; всякий турист жалуется на это. Но всякий раз, когда появлялась — очень часто пешком — эта роковая пара, сторож оказывался на месте. Может, она заранее предупредила его, или кто-то по её просьбе, спросил я? «Нет, просто нам везёт, ничего больше».

И опять все с тем же двусмысленным видом — гордым и почти скорбным — она ведёт меня по красивому кладбищу в Эюбе среди мраморной магии сказочных тюрбанов и цветов. Мы подходим к одной из могил, обнесённой решёткой. Я, естественно, не могу прочесть летящую арабскую вязь, но под нею, мелкими латинскими буквами, читаю: Бенедикта Мерлин. Дат жизни и смерти нет.

— Кто здесь лежит — твоя мать? — спросил я, но она резко поворачивается, срывает травинку, которою щекочет себе губы, спускаясь с холма. — Бенедикта, пожалуйста, скажи.

Она пристально смотрит на меня, снова отворачивается и идёт дальше между могил. Настаивать бесполезно. У края кладбища она бросается мне на шею, прижимаясь с какой-то странной неистовостью, словно желая стереть из памяти какое-то мучительное воспоминание. Но ни слова не говорит, понимаете? Достаёт мягким ласковым движением носовой платок и отирает с моих губ следы своей помады. Никогда ещё, кажется, на меня не смотрели с такой беспредельной любовью, с такой беззащитной нежностью; какое мне дело до её тайн? Суровая маска монахини соскользнула. На короткое время я увидел женщину.

Три дня промелькнули, три дня непрерывной физичёской близости; я заставил себя не думать о её предстоящем возвращении в Европу — о том, как медленный Восточный экспресс проплывёт мимо великих стен города, унося её в Цюрих. В самом разгаре наших безумств — или скорей в конце, потому что это случилось в последний вечер, — произошло совершенно невероятное: умер Сакрапант. Все произошло так внезапно и так неожиданно, что сознание отказывалось понимать случившееся, — хотя позже, конечно, нашло тому удовлетворительное объяснение.

Со временем события подобного рода всегда обрастают в наших глазах комплексом надуманных причинно-следственных связей. Впрочем, как знать?

Самый прекрасный час — час заката: город мёдленно ускользает во тьму, тогда как солнце, как лев, сражается с морским горизонтом, шлющим полчища туманов, которые, принимая фантастический окрас и формы, поднимаются все выше и выше. Сидеть в темнеющем саду при отеле, спокойно потягивая аперитив в ожидании, когда слепой муэдзин взберётся на свой шесток посреди городских зданий и пошлёт совиный зов правоверным, — лучше не было способа провести этот час, наблюдая, как свет начинает мерцать над Таксимом и, мыча, снуют пароходы по сумеречной воде.

В тот особенно запомнившийся вечер мы были очень молчаливы; экспресс отходил около полуночи, её багаж был собран. Мы сидели между двумя мирами, не печалясь, не радуясь, — в странной отвлечённой уверенности относительно будущего. Я подсознательно ждал тот спокойный зов, который вскоре должен был прозвучать со стороны мечети, — монотонное гнусавое карканье Еведа [59] , слепое старческое птичье лицо. И в сгущавшихся сумерках увидел фигуру в белом, спотыкаясь бредущую вдалеке среди деревьев. Она двигалась неуверенно, но с таким упорством, словно её направляла неведомая сила. Я узнал моего друга, но отнёсся к этому как к должному; то же, думаю, и она, когда, проследив за направлением моего взгляда, увидела фигуру. В этом не было ничего необычного; но затем, к моему удивлению, он остановился, покосился на небо и полез вверх по винтовой лестнице на минарет. Теперь шаги его изменились: он поднимался медленно, устало, словно на него давила огромная тяжесть.

Назад Дальше