– Я к тебе, Онуфрич, послан, – докладывал он Киприанову. – Велено карты шведские трофейные тебе отвезть, дабы ты разобрался, чего в нашей российской картографии недосмотрено.
Малыгин был великолепен – новенький синий кафтан с ослепительно начищенными пуговицами, настоящая офицерская шпага, круглая морская шляпа. Он усидеть не мог на месте – все говорил, рассказывал, и на москвичей веяло ветром иной жизни – новой молодой столицы, победоносной войны, непрерывных перемен.
– Сам государь, – не терпелось ему выложить обо всех своих успехах, – сам государь принял меня в Зимнем дворце. Петр Алексеевич в те поры только что изволили встать после болезни тяжкой, да вы это знаете. Когда я представлялся, он в кабинете у себя с механиком Нартовым работал на токарном станочке. Ныне уж он не кует, не плотничает – трудно ему, но за станком стоит ежедневно…
Баба Марьяна выпроваживала гостя в баньку, уговаривала с дороги хоть кваску испить – не тут-то было.
– Присутствовали при разговоре сем и Брюс и генерал-адмирал Апраксин. Я доложил государю рассмотренные мною иноземные карты и то, что успел перевести на российский язык. Государь же заметил, что шведские, например, карты от наших в лучшую кондицию не гораздо отличаются. И достал он, государь, с полки, как бы ты думал, Онуфрич, что? Ландкарту под титулом «Тщательнейшая всея Азии таблица, на свет произведенная в Москве, во гражданской типографии от библиотекари Василья, Киприанова противо Амстердамских карт»! Петр Алексеевич изволил тут весьма хвалительно отозваться: ты-де, Василий Онуфрич, верно придумал, что в своих ландкартах многие бездельные враки опустил, кои голландские шкипера помещают, – морских наяд либо единорогов, якобы им в путешествиях встречавшихся. И проекция у тебя ныне выдержана, а при сем господин Брюс заметить изволили, что научился-де наконец Киприанов проекцию геодезическую рассчитывать не хуже, чем у иноземных картографов.
Баба Марьяна снарядила-таки их в торговые бани вдвоем с Бяшей. Но и в бане, в промежутке между двумя ковшами воды, он, наклоняясь к Бяше и стараясь перекричать веселый банный гам, говорил, возбужденно блестя глазами:
– Государь наш – воистину великий человек! Все им держится, во все мелочи он вникает, всему дает движение. У меня он спросить изволил, хочу ли я, мол, в дальнее плавание. А я, Васка, знаешь? Я уже в настоящем бою побывал, когда определился на практику, мы две шведские шнявы на абордаж взяли. Меня даже ранило, вот здесь, выше локтя. Правда, теперь уже не заметно. Да это пустяк!
Банный служитель поддал на раскаленный под квасом. Пошел дух упоительный – умереть можно было от удовольствия! Малыгин лег ничком на полок, а банщик принялся обхаживать его веничком.
– Так вот, спрашивал меня государь, – продолжал рассказывать Малыгин из-под веника, – хочу ли плавать… И указал – нашему-де российскому флоту надобно искать путь в Индию в ледовитых морях…
– Сам царь? – переспросил лежавший рядом Бяша, которого стегал другой служитель.
Но этот банщик оказался строгим, не позволял отвлекаться от банных священнодействий, ворчал:
– Вы, судари, про царя-то после договорите. В бане всем царь – березовый веник.
Зато дома, и поварне, Малыгин дал себе волю. Показал по карте ледовитые края, где государь искать новых путей хочет: Грумант, Кола, Мангазея и далее – Анадырь, Камчатка.
– Когда ж отправляешься? – усмехнулся Киприанов.
Малыгин развел руками:
– Да вот людей нет. Я пока да еще мой однокашник Чириков, ежели считать из волонтеров. Война к концу идет, государь так и сказывал: как замиренье настанет, соорудим вам флот, дадим адмиралов…
Он привез Киприанову образцы кунштов, гравируемых в Санктпитер бурхе.
Все сгрудились вокруг листов, ахая на изображения новой столицы – шпиль Петропавловского собора, проспект с ровными домами, фонтанная канава и на ней множество лодок и баркасов.
– Красотища! – Малыгин хлопнул ладонью по листу. – А была-то там дебрь! Истинный теперь рай. Правда, государь говаривать изволит – у нас-де в Питере сколь воды, столь и слез, тяжко всем тот рай дается!
Киприанов рассматривал детали гравирования на питерских кунштах, цокал языком от восхищения.
– Петром Пикартом делано, сей есть мастер божественного ранга. Не чета тебе, Алеха, – заметил он Ростовцеву. – Небось когда гравирует, о гулянках не думает и рука его не дрожит.
Решено было взять с собою в гости к Канунникову и прибывшего гардемарина.
На первый день Пасхи, после полудня, на киприановском дворике уже готова была школьная карета, подвинченная и смазанная. Солдат Федька, чертыхаясь с похмелья, запрягал в нее меринка Чубарого и кобылку Псишу.
Внезапно явился Максюта, взъерошенный, как воробей перед дракой. Он не обратил внимания на бабу Марьяну, которая приготовила ему крашеное яичко для поздравленья, не смутился даже и старшего Киприанова. Отвел в сторону Бяшу.
– Я все знаю! – блеснул отчаянно глазами. – Не езди, Васка! Ежели ты мне друг, не езди!
Бяша оторопел:
– Почему вдруг – не езди? – Он начинал смутно догадываться. – Да и что в том такого?
– Как – что такого? – Максюта изнемогал от душевного страданья, рвал свои новенькие дорогие перчатки. – Как – что такого? Ты, Васка, не друг, ты змей двурогий, вот ты кто! А я-то, балда, а я-то!
Вот оно что! Та танцорка, та прелестница, оказывается, она и есть пресловутая Степанида! По всем законам дружбы Бяше надо бы сейчас повиниться, доказать, что ненароком… Но его почему-то только смех разбирал, к тем сильнее, чем больше неистовствовал Максюта. Бяша не мог сдержать улыбку.
– А! – вскрикнул, заметив это, Максюта. – Вот ты каков? И клад-то ты один выкопал, это ясно как божий день. Все мне теперь понятно!
– Максим, да постой!..
Но тот убежал в полном отчаянии, ударяя себя по голове. Бяша же твердо решил – ехать (да и не ехать ведь нельзя!). Но ехать с намереньем – при первом же удобном случае переговорить с той Степанидою конфидентно, рассказать все о чувствах друга. Неужели такое страданье ее не тронет?
Дом Канунникова был на Покровке, у самых проездных ворот, где ручей Рачка по весенней воде учинил такие грязи, что пришлось из кареты вылезть и помогать лошадям. Киприановским клячонкам долго не удавалось вытянуть колеса из хлябей. «Точно как у нас в Санктпитер бурхе!» – утешал Малыгин.
Зато гордо подкатывали, обдавая прохожих грязью, сытые шестерки богатых экипажей.
У верхней площадки парадной лестницы, где на потолке был написан Триумф Коммерции, или Совет небожителей, рассуждающих о пользе промышленности, в виде краснорожих толстяков на пирамиде райских плодов, у входа гостей встречал сам Авдей Лукич Канунников, мужчина представительный, с висячими польскими усами и в бурмистерском кафтане с шитьем в виде порхающих Меркуриев. Парик, пышный, как власы библейского Авессалома, скрывал его будничную лысину.
Об руку с ним юная хозяюшка, его жена Софья, чуть морща напудренный носик, приседала церемонно, приветствуя входящих. Шептали, что Канунников якобы забрал ее у матери, торговки, в зачет какого-то долга, а что она будто бы моложе даже его дочки!
Молодая хозяйка, хоть и одета была наимоднейше – голые плечи будто втиснуты в жесткую парчу голландского роброна, – гостей примечала по-старинному. Брала у прислуги поднос с серебряной чарочкой и просила, именуя торжественно, по имени отчеству, выкушать, не побрезговать.