А слов разобрать было почти нельзя — словно горячую кашу ворочал во рту человек.
— Яснее там, — усмехнулся Лотр.
— «...исходя из, — ларник громоподобно откашлялся, — высокий наш суд повелевает сатанинскому этому отродью...». Слушай!
От громоподобного голоса мыши в клетке встали на задние лапки. Ларник поучительно изрек им от себя:
— Ибо сказано, кажется, в Книге Исход: «Шма, Израиль!» Это значит: «Слушай, Израиль!». Вот так.
— У вас что, все тут такие одарённые? — спросил Лотр.
— Многие, — усмехнулся доминиканец.
Ларник читал по свитку дальше:
— «Повелевает высокий наш суд осудить их на баницию [44] , изгнать тех мышей за пределы славного княжества и за пределы великого королевства, к еретикам — пусть знают. А поскольку оно высокое, наше правосудие, выдать им охранную грамоту от котов и ворон». Вот она.
Корнила взял у ларника свиток, пошёл в угол, начал запихивать его в мышиную нору. И вдруг свиток, словно сам собой, поехал в подполье, а ещё через минуту оттуда долетел радостный сатанинский писк.
— Так-то, — произнес сотник. — С сильным не судись.
Великан Пархвер прислушался:
— Они, по-моему, его едят. У меня слух тонкий.
— Их дело, — буркнул сотник.
В подполье началась радостная возня.
— Видите? — оживился мрачный Комар. — И они пришли. И им интересно.
Кардинал встал.
— Думаю, не должны мы забывать о милости, о человечности, а в данном случае — об анимализме. Нужно дать две недели покоя матерям с маленькими мышатами... Нельзя же так, чтобы в двадцать четыре часа.
— Ум — хорошо, а дурость — это плохо, — как всегда, ни к селу, ни к городу проговорил Жаба.
— И месячный срок для беременных мышей, — добавил Босяцкий.
Ларник слушал, что ему говорят и шепчут, черкал что-то пером. Потом встал и огласил:
— В противном же случае — анафема.
Друзья стояли у дверей хлебника. Хлебник шнырял глазами по соседям-лавочникам, но те, очевидно, не хотели связываться со здоровенными, как буйволы, ремесленниками.
— Так что? — спросил Ус. — Перстенька моего не считаешь?
— Почему? — спрятал глаза хлебник. — Ну, ошибся. Ну, ошибка. Насыплю ему ещё узелок.
— И тот насыпь, — мрачно сказал «грач» Турай.
— Это почему? — взвился хлебник.
— А потому, — поддел, смеясь, Марко. — Чья забота голубей кормить? Жмёшься, скупердяй? Из-под себя съел бы?
— Ты уж заткнись, щенок, — зашипел было на него хлебник.
— А вот я дам тебе «узелок», — заступился за друга Клеоник.
— Ты чего лезешь?! Ты?! Католик! Брат по вере!
— Братом я тебе на кладбище буду: ты у капеллы, а я с краешка, хотя я богов делал, а ты их грабил.
— Богохульник! — кипел хлебник.
— Замолчи, говорю, — усмехался Клеоник. — А то я с тебя лишнюю стружку сниму или вообще сделаю из тебя Яна Непомуцкого [45] .
— А вот тебе и торба для этого. — Кирик бросил к ногам хлебника мех.
— Это ещё зачем? — покраснел тот.
— Он дал тебе десятую часть талера. Это больше половины этого меха.
Зенон готов был сквозь землю провалиться. Сам не справился, простофиля, теперь друзья за него распинаются.
— Нет, — еле выдавил хлебник.
— Значит, не дашь зерна?
— Рожу, что ли?
— Та-а-к, — подозрительно спокойно произнес Кирик. — Духи святые всё склевали, мыши подсудимые.
И он внезапно взял хлебника за грудки:
— Пьянчуга, сучья морда, грабитель. Ты у меня сейчас воду из Немана будешь пить до Страшного суда.
— Дядька... Дедуля... Папуля... Швагер [46] ...
— Иди, — швырнул его в двери Вестун.
Хлебник побежал в склад.
«Дзи-ур-ли-бе-бе-бе-бя-бя-бя», — непрерывно, до самых низких звуков опускаясь, проблеяла ему вдогонку дуда. Словно огромный глупый баран отдавал Богу душу.
...Чуть позже друзья спустились ниже Каложской церкви к Неману. Широкий, стремительно-красивый, прозрачный, он летел как стрела.
Лучи солнца гуляли по потоку, по куполам Каложи, по свинцовым позолоченным рамам в её окнах, по оливково-зелёным, коричневым, радужным крестам из майолики, по маковкам Борисоглебского монастыря. На недалёкой деревянной звоннице «Алёне», построенной на средства жены бывшего великого князя, сверкали пожертвованные ею колокола. Много. Десятка два.
Несколько монахов-живописцев из монастырской школы сидели на солнышке, растирали краски в деревянных ложечках, половинках яичных скорлупок, чашечках размером с напёрсток. Рисовали что-то на досках, тюкали чеканчиками по золоту и серебру.
— Тоже рады теплу, — сказал растроганно дударь. — Божьему солнышку.
— А они что, не люди? — улыбнулся Клеоник.
— Так вы же друг друга не считаете за людей, — буркнул Турай.
Кузнец покосился на него.
— Они — люди, — проговорил резчик. — И очень способные люди. У меня к ним больше братских чувств, чем хотя бы к этому... капеллану Босяцкому. Не по себе мне, когда гляжу я ему в глаза. Он какой-то потайной, страшный.
— Брось, — не согласился Марко. — Что он, веры может нас лишить? Мы вас не трогаем, и вы нас не трогайте.
— Мы не трогаем.Они могут тронуть.
— Они? — усмехнулся Марко. — Слабые? Сколько их на Гродно?
— Однако ж Анну они, слабые, уже отняли у вас. И писарь Богуш с согласия короля в их пользу бывшее Спасоиконопреображение уступил.
— Так он же тебе лучше...
— Мне он не лучше. Мне будет плохо, если святое наше равенство они нарушат. Когда ты на ребре повиснешь, а я, как католик, за компанию с тобой. Как друг. Слыхал, глашатаи сегодня что кричали? Мышей судят. Вроде как проба. А сыскная инквизиция гулять пошла. Молодой Бекеш в Италии был, в Риме. Ужас там творится.
— И наши не лучше, — вздохнул Турай.
— Правильно. Но «наши» далеко, — ответил Вестун. — А эти ближе и ближе. Так что там говорил Бекеш?
— А то. Страшные наступают времена. Церковь мою будто охватил злой дух. Монахи и попы гулящие и жадные. Тысячами жгут людей. Тьма наступает, хлопцы.
— Э-э-э, — отмахнулся Зенон, — напрасно в набат бьёшь. Тут у нас свой закон. Никого особенно за веру не трогают. Ну, поступился Богуш Спасом. А почему ты забываешь, что он православный, что он этому вот монастырю Чищевляны подарил, что даже великая княгиня ему, монастырю, звонницу построила и сад пожаловала. Что соседнее с нами Понеманье ему король подарил.
— Бывший король, — уточнил Вестун. — Бывшая королева. Теперь у нас королева римлянка. Из тех мест, где людей тысячами жгут.
— Да, — подтвердил Клеоник. — Дочка медзияланского [47] князя.
— Да и Богуш уже не тот, — говорил дальше кузнец. — Шатается панство, хлопцы. Войт у нас кто? Другие господа? Правду говорит Клеоник. Как бы нам действительно на колесе не верещать. Особенно если они, как с мышами, споются... наши и ваши. А мы ведь для них такие же... мыши... Страшные приходят времена.
Они отошли подальше, чтоб не мешать богомазам, и развалились на травке. Зенон, присев на свой мех с зерном, думал.
— Дурни они, что ли? — наконец спросил он. — Мышей судят?
— Не они дурни, — ответил дударь. — Это мы дурные, как дорога. Разве маленькие могут столько съесть? А Комар их судит.
— А Комар разве большой? — спросил Клеоник.
— А с хорошую таки свинью будет, — отозвался Вестун.
Молчали. Ласковое у реки солнце гладило лица.
— Кто всё же этот Босяцкий? — мрачно спросил Гиав. — Он какой-то не такой, как все доминиканцы. Масляный какой-то, холера на него. По ночам к нему люди приходят. Сам же он, кажется, всё и про всех знает.
Клеоник вдруг крякнул:
— Ладно, хлопцы. Тут все свои, можно немного и открыть. Слыхали, со всех амвонов кричат, что ересь голову подняла? Тут тебе ересь гуситская, тут тебе — лютеранская... О гуситах ничего не скажу, хотя чашники [48] и дерьмо. Убитых не судят.