Тут они все напали на меня, насмехаясь, говоря, что вкус мой известен, называя меня Персиком вечно вертящимся, паломником, бродягой, Персиком пыльным, как придорожник…
Правда, в былые дни странствовал я немало. Когда добрый наш герцог, отец нынешнего, послал меня в Мантую и в Альбиссолу для изученья глазуренья и других искусств, пересаженных с тех пор на почву нашу, – я не жалел ни чужих дорог, ни собственных ног. Расстояние от святого Мартына до святого Андрея Мантуанского прошел я пешком, с палкой в руке. Сладостно путь под ступней распутывать, приятно ощупывать тело земли. Но не следует слишком думать об этом: а то я, пожалуй, снова начну.
Зубоскалят они…
– Э, да что там, – я галл. Я из тех, кто мир разграблял…
– Да ты что награбил? – со смехом они говорят. – Что ты с собою унес?
– Столько же, сколько и галлы. Что видел я – тем и владею. Правда, карманы пусты, но голова всякой всячиной туго набита…
Господи, что за блаженство видеть, слышать, вкушать, а потом вспоминать. Все видеть, все ведать, – увы, невозможно; но возьми сколько влезет. Я словно губка, впитавшая весь океан. Или, вернее, – я гроздь винограда, пузатая, зрелая, полная чудного сока – сока земли. Какая б была выручка, если б ее выдавить! Нашли дурака, братцы. Выпью сам, никому не дам. Да, впрочем, вы пренебрегаете этим питьем. Что же, тем лучше. Не буду настаивать. Когда-то хотел я с вами поделиться теми крошками счастья, которые собрал я, – поделиться волшебными воспоминаньями о странах лучезарных. Но в нашем городке люди не любознательны. Самое для них занимательное – пронюхать, что делает сосед, а главное – соседка. “Остальное слишком далеко, не верю в него. Коль хочешь, пойди погляди; а я столько же вижу и здесь. Дыра – позади, дыра – впереди, не станешь умней, хоть весь мир обойди”.
Отлично. Пускай говорят. Заставлять никого я не буду. Не хотите – ну ладно; а виденное я оставлю у себя за веками, в глубине глаз. Зачем людям счастье дарить против их воли? Я поступаю умнее: иногда, живя с ними, я счастлив по-ихнему, иногда же – по-своему. Два счастья лучше, чем одно.
Вот почему, зарисовывая незаметно широкие ноздри Делового и рядом попа, который словно крыльями бьет, когда говорит, я слушаю и повторяю знакомый мне припев:“Что за радость, что за гордость родом быть из Клямси”.
И я думаю так, черт возьми. Хороший город, да иначе и быть не могло – он ведь создал меня. В нем растенье разумное вольно живет, соком обильное, без шипов и беззлобное, разве что злой у него язычок. Мы его хорошо заострили. Ничего – поноси ближнего, от него не убудет, он тем же ответит, лишь больше его ты полюбишь.
Деловой напоминает нам (и все мы, даже поп, чувствуем гордость) о спокойной насмешливости Нивернейца среди безумничанья остальных, – о шеффене нашем, который отклонял одинаково и еретиков и католиков, Рим и Женеву, бешеных собак да волков, и святого Варфоломея, к нам приходившего мыть свои руки окровавленные. Все мы, сплоченные вокруг герцога нашего, образовали островок здравого смысла, о который волны разбивались. Умер старый герцог, умер и король Генрих – нельзя говорить о них без умиленья. Как мы любили друг друга! Они, казалось, созданы для нас, а мы – для них. Разумеется, они, как и мы, не были безгрешны, но недостатки их человечны были и как-то сближали нас. Мы смеясь говорили: “Верь не верь, а не весь еще вышел Невер” или: “Год будет урожайный, – детишки так и посыплются, старый волокита наделит нас еще сынком…”
Эх, лучшие денечки-то миновали. Любим мы о них говорить. Деловой знавал герцога Людовика, я также. Но зато один только я видал короля. Я пользуюсь этим: не дожидаясь их просьб, начинаю рассказывать в сотый.
Мне-то всегда кажется, что это впервой, им, надеюсь, – тоже (коль душа в них французская), как явился он мне, король серенький, в шляпе серой, в серой одежде (локти насквозь торчали), верхом на сером коне, сероволосый, сероглазый, весь серый снаружи, внутри же – чистое золото…
По несчастью, вбежавший писец перебил меня, объявив нотариусу, что один из его клиентов при смерти и хочет его видеть. Тот нехотя отправился, но успел, однако, нас угостить рассказом, который он готовил вот уже целый час. Я заметил, как он вертел его на языке; но живо вставил свою собственную повестушку. Будем справедливы, – славный был рассказ, хохотали мы от души. В области шуток резвых Деловой не имеет соперников.
* * *
После чего, успокоенные, смягченные, омытые с головы до пят, мы все вместе вышли (было, вероятно, часов пять. Что ж, за эти три часочка судьба успела послать мне – кроме двух жирных обедов и нескольких веселых воспоминаний – заказ нотариуса на два баула)… Общество разбрелось, предварительно выпив по рюмке наливки черносмородинной у знакомого аптекаря. Там Деловой докончил рассказ свой, а потом пошел дальше с нами, желая услышать другой, и только у городских ворот расстались мы окончательно, да сперва постояли брюхом к стенке, отливаясь что есть мочи.
Так как было слишком поздно и слишком рано домой возвращаться, спустился я вниз к предместью. Угольщик рядом со мной шел за тележкой своей, звонко дуя в рожок. Потом мне попался навстречу тележник: бежал и гнал перед собой колесо, и когда начинало оно ковылять, подскакивал он, ударяя с размаху по ободу. Так бежишь-надрываешься за колесом торопливой Фортуны. Вот хочешь вскочить на него, а оно от тебя убегает. Я образ отметил, авось пригодится.
Меж тем приходилось решить, каким путем возвратиться – коротким иль длинным. Пока я решал, из соседней больницы вдруг шествие выплыло с крестом во главе. Подпирая крест животом, держал его, словно копье, мальчуган, ростом не выше ноги моей, собрату язык он показывал, косясь на верхушку святого шеста. За ним следом – старца четыре, растопыря опухшие красные руки, несли кое-как в гробу, простыней обернутом, беднягу уснувшего: он, хранимый попом, отправлялся доканчивать сон свой в земле. Из вежливости я его проводил до жилища. Вдвоем веселее идти. А кроме того, мне хотелось послушать вдову, завывающую рядом с попом, говорила она о последней болезни покойника, о том, как лечили его, и о том, как он сам умирал, о его добродетелях, телосложенье, любви, о всей жизни его и о жизни супруги. Эта жалоба чередовалась с напевом церковным.
Мы, внимательно слушая, следовали; и по пути набирали сердца сочувственные и уши чуткие.
Наконец восвояси он прибыл – в обитель крепкого сна. Поставили гроб на краю могилы зияющей; и так как бедняк не имеет права уйти в рубахе своей деревянной (можно спать ведь и голым), предварительно сняв простыню и крышку от гроба, в яму свалили труп. Горсточку бросив земли, чтоб плотнее закутан он был, и перекрестившись, чтоб темные сны отстранить, ушел я, весьма собою доволен: все я видел, все слышал, с другими делил и веселье и горе; раздулась котомка моя. Пора возвратиться. Я думал, достигнув слияния обеих рек, пойти бережком вдоль Беврона – до самого дома; но был вечер так чуден, что я, незаметно от города все удаляясь, пошел за Ионной, волшебно влекущей. Спокойная гладкая влага струилась без складки единой на платье лучистом; взор мой был пойман, как рыба, крючок проглотившая; все небо запуталось вместе со мною в сетях чародейной реки. Оно в ней купало свои облака; те плыли, цепляясь за травы и за тростники; и солнце в воде умывало свои золотистые пряди.
Сел я близ старика, пасущего сонно двух тощих коров; справился я о здоровье его, совать посоветовал листья крапивы в чулки, чтобы ноги не ныли (порою не прочь я и знахарить).