Работы Никиты на общем фоне несколько выделялись: кроме обычного "джентльменского" набора из урбанизированной обнаженки, он выставил шесть сюжетных портретов балетного закулисья. И именно эти работы задерживали внимание: прекрасный психологизм репетиционных моментов, неизъяснимая, изысканная красота отдыхающих танцовщиц, контраст наваленной на краю сцены кучи чугунных "чушек" и опершейся на них пуанты... Сам автор взирал на всех как победитель, прячась в контровом свете у окна... Глеб и не собирался обходить залы. Он сразу прилепился к Никите и выслушивал его заздравия и злословия в адрес фланирующей вокруг богемной публики. Они уже даже начали соревноваться в шаржировании этого собрания избранных, когда вошла она... она - с портрета.
- Будь милостив, попридержи язычок. И познакомься: Елена.
- Елена? Та самая?
Она смутилась. Длинная лебяжья шея чуть склонилась к покатому плечику. Она же не слышала их разговора с раздачей кличек любимых народом литературных персонажей. И явно приняла на счет чего-то их личного с Никитой. Пришлось оправдываться:
- Я имею в виду несчастную Трою. Вы из "Илиады"?
- Предупреждаю: ты нарываешься на войну. Лена, сразу говорю: он муж.
- И отец. И не скрываю. И не скрываюсь, как некоторые.
- пойми меня правильно, я не затем, чтобы тебя в лужу сунуть. А потому, что мне крайняя надобность покинуть это заведение до фуршета. Посему я сразу ставлю все точки над "i": только мужу и отцу я могу доверить эту девушку.
- А так ты бы мне отказал в кредите?
- Скажу как человек уже многоопытный: отказал бы...
Простой такой человек Никита. Жаль только, что гений. Точнее, жаль, что он как-то постоянно помнил об этом. И другим старался не давать забывать. Такое тонкое-тонкое, ну... небрежение, что ли. Так, вроде все у всех хорошо, но... он, Никита, тебя лучше. Лучше знает, лучше видит, лучше подводит итог. И твое мнение, если оно полностью с его не совпадает, никого уже нисколько не интересует. Хочешь - подстраивайся, не хочешь - гуляй... Он-то все равно гений...
Елене было двадцать пять, Никите - вот-вот сорок. У него уже побывало три жены, и от двух росли дети. Поэтому какой-то особой жалости Глеб к нему не испытывал. Он только поискал к ней ключик. Причем даже безо всяких там надежд и перспектив... И нашел... Он же не знал в ту пятницу, что в воскресенье у Елены и Никиты свадьба, что уже сшито свадебное платье, а в его фотоателье стояли дефицитные ящик шампанского и початый ящик водки...
Это был совершенно новый, доселе невиданный мир, о котором он даже и не подозревал. Мир самых серьезных фантазий... Мир необыкновенного, пьянящего запаха пыльных кулис и раскаленных фонарей в осветительских ложах, что счастливыми квазимодами таились под самым потолком... Мир трепета завсегдатаев "пятнадцатого" подъезда... Узких кривых коридоров и старых-старых лифтов со слепыми консьержами, где всегда жила возможность лицом к лицу столкнуться с Образцовой или Улановой... Глеб никогда не забудет тех двух своих коротких "видений" Григоровича: невысокий, сухой, какой-то подчеркнуто ледяной, он шел, рассыпая обжигающие всех искры. Его уже травила вся эта свора грассирующих критиков и стареющих, вихляющих задами танцоров. Глеб и услышал эту точную в своей житейской злости театральную формулу: "Актер - это человек, похожий на героя". Что потом хорошо помогало не купиться даже на самые громкие и благородные фразы "депутатов от интеллигенции". Врожденные данные не дозволяет артисту сомневаться в себе ни в чем - или в нем будут сомневаться и зрители... И не похлопают... Кто бы раньше ему объяснил, что между профессией режиссера и актера лежит непреодолимая пропасть: как между тигром и дрессировщиком, между овцой и пастухом. Отцом родным и капризным ребенком...
И действительно, стоило теперь "разбирающемуся" в проблеме Глебу только оглянуться, чтобы увидеть столь явную закономерность: как только директором становился актер - гибель театра неминуема... Прекрасный, хрупкий, болезненный мир...
Солнцево... Они были в нем фантастично, постыдно счастливы. Глеб бросал свою "копейку" внизу, зачастую даже не запирая - пустую машину просто прошаривали, без всякого умысла угнать. Если рядом стояла белая "шестерка" Елены, счастье начиналось уже там, сразу у подъезда...
Огромная, абсолютно пустая кровать, телевизор и два стула на кухне - ее трехкомнатная, действительно солнечная квартира была тайно построенной для них двоих Троей. Неприступной, недосягаемой, только их Троей, которую никто не осаждал... И которую они разрушили сами, только сами...
"Ни одно царство не устоит, если разделится между собою..." Они не перестали служить разным богам: Глеба все больше забирала накаляющаяся не по дням, а по часам атмосфера политики, Елена же не знала ничего, кроме мира репетиторов и надежд на сольные партии в тройках-четверках... Ну и хорошо, если бы ей светило хоть какое-то лидерство! Но как можно любить балет ради просто балета?.. Он же сразу прошел от простых посетителей собраний до участников советов... Это были времена его больших надежд... Она же только уперто держала режим, диету, пунктуально смотрела все спектакли всех заезжих и проезжих... Он уже делал... Она все еще присутствовала... Ей достаточно было уже просто находиться в атмосфере, а он хотел быть только в фокусе...
Он в один день ушел от семьи и от Елены. Слабое, но все же оправдание. Чувство приходит и уходит. Без объяснений. Утро, вечер. И тьма. Осталось... что же ему осталось? Только память? Нет, еще тайное, тонко-тонко щемящее, раздражающее понимание, что он не сумел чего-то распознать... Его зачаровывала женская доверчивость и красота, он был всегда готов на любую жертву, любую защиту этой веры в него. Он даже помнит, что точно ощутил, как в этой отданной ему красоте, в сердечном звоне тонким прозрачным стебельком прорастает ребенок - его ребенок! И ему дано было видеть, как женщина дышит и жречествует в музыке... И все же в чем-то, может быть самом главном, он прошел мимо.
Страна дымила внутренним тлением. Трухлявое социалистическое братство народов распадалось националистическими обломками. О "ветре перемен", закатывая в истоме глаза, пели все - от великой Мери Поппинс до малюсенького попрыгунчика Газманова. Всем чего-то хотелось. Особенно тварям. Россию, лежащую в болевом шоке, бесстыдно раздевали, разрезали, пили кровь, даже не оглядываясь - жива ли, выживет ли... Ее, ослабевшую, смело ненавидели... Все недоноски всех несостоявшихся этносов, все те, кто не имел за плечами Глинки, Чайковского, Рахманинова и Свиридова, в чьих жилах не текла кровь Державиных, Пушкиных, Толстых, Достоевских и Гумилевых, недопонимая своей сатанинской "павлико-морозовской" одержимости, плясали на крохотных своих "лилипутских" площадях "Свобод" и глумились, глумились над русскими. Даже не за тридцать сребреников, а именно из безумия они соревновались похвальбой в убийстве Империи - общей семьи, по-матерински жертвенно их вскормившей и научившей многих хотя бы пользоваться унитазом... И Глеб тогда просто прилепился к Антонову. Этот сгорбленный, головастый, больной старичок, не обходившийся более двух часов без какой-нибудь таблеточки, знал, куда ведут эти завихренные оргии экстазов, и стоял на своем не сгибаясь ни на приманки агонизирующей без единого своего вожака компартии, ни на обожествляющих в своем молочном младенчестве белоэмиграцию монархистов, ни на колдующих и кощунствующих "реликтовых" панславянистов. За свое убежденное, опытное знание всех этих тупиков он уже отдал совкам больше десяти лет лагерей и спецпсихушек.