На Верхней Масловке - Дина Рубина 6 стр.


Старуха просто не могла без встряски, она жаждала крови.

– И вообще – что может сделать в искусстве хорошенькая дамочка, а, мальчик?

– И в то же время для этого недостаточно обладать вашим убийственным носом, – тихо и отчетливо проговорил он.

Получай. Ты просила.

Старуха улыбнулась с довольным видом. Она радовалась, что удалось вытянуть его на драку.

– Тебе, я вижу, приглянулась эта цыганочка. Что ты намерен делать?

– Допить чай, – угрюмо ответил он. – Если вы, конечно, дадите.

Умиротворенная тишина этого вечера подернулась рябью, словно озеро перед непогодой. Старуха разбивала ее, как от скуки разбивает камушками юный бездельник зеркальное спокойствие пруда. И уже пузырилось и поднималось со дна души потревоженное раздражение.

– Да… Боюсь только, что она вообразила, будто играет в жизни Матвея важную роль.

Он собирался отпить глоток чаю, но, услышав это, опустил чашку и изумленно уставился на старуху. Господи, до чего надо дойти в полном равнодушии к кому бы то ни было, чтобы отрицать все очевидно теплое и нежное в жизни человека. А вслух он сказал:

– Она ее и играет.

– Вздор! – отчеканила старуха. – Для Матвея в жизни важно только искусство!

– И вы! – подхватил он со злорадным смешком. Чашка подрагивала в его руке. – Вы и искусство! Поздравляю вас с началом маразма. И то сказать – давно пора. Девяносто пять годков-с! И хватит о Матвее, умоляю вас! Мне надоел ваш Матвей и его жена тоже уже надоела!

Он был готов к драке, совершенно готов. Как обычно, старуха добилась своего несколькими словами – она любила жрать человечину. И даже не жаль было тихого вечера, ему хотелось говорить и говорить ей ужасные, оскорбительные вещи, хотя он знал, что ее нервная система неуязвима, и все его удары обрушатся на него же, и больно будет только ему.

И тут же опять заговорил – быстро, сбивчиво, и опять о Матвее:

– Утверждать, что жена не играет в жизни мужика никакой роли, можете только вы, с вашей биографией и уникальной личной жизнью. Это в вашей жизни муж не играл никакой роли. Так не судите всех по себе. С вашим потрясающим эгоизмом трудно сравниться кому бы то ни было. Взять хотя бы сегодня: я четыре часа как вернулся домой, за это время вы успели трижды отравить мне существование, но так и не поинтересовались моими делами.

– А я все знаю, – спокойно сказала старуха.

– Да ну? Интересно, каким же это образом?

– Телефонным. Я позвонила сама вашему знаменитому Бирюзову. – Она невозмутимо потянулась за конфетой. Это была четвертая, старуха любила сласти.

– Что-о?! – выдохнул он шепотом, когда осознал, что она сказала. Приподнялся со стула и, не сводя со старухи потрясенного взгляда, бессильно опустился. У него не было слов, чтобы объяснить безумной старухе, что она сделала. Он молча сцеплял и расцеплял кисти рук. Хотелось истошно мычать.

– Да, я ему позвонила, – продолжала она, разглаживая блестящую обертку ногтем большого пальца и машинально мастеря из нее фантик. – Кстати, может, он и талантливый человек, но, судя по разговору, глупый и напыщенный гусь. Его отец был гораздо умнее и порядочнее. Я знала его отца. Одно время мы встречались за преферансом у Осьмеркиных…

Убить ее. Убить немедленно. Трахнуть по лбу сахарницей или бюстиком Бетховена… Это она все погубила сегодня. Все дело в ее телефонном звонке, а вовсе не в декретных отпусках Елены Ивановны и Инги Семеновны.

– Один из таких вечеров я помню прекрасно. В тот раз у Осьмеркиных сидела Ахматова – я ее не любила, довольно противная была баба… Вдруг вошел Вертинский – милейший человек, он дружил с Осьмеркиными. Так вот, едва вошел Вертинский, Ахматова всем своим видом стала показывать: я, мол, Анна Ахматова, а ты – пошляк Вертинский…

Он застонал и обхватил руками голову.

– Что вы говорили Бирюзову? – процедил он, глядя в тарелку и массируя виски.

– Я сказала, что если он широкий человек, то просто обязан взять тебя в театр. Что ты способен не только выполнять обязанности завлита, на мой взгляд совершенно вздорные и никому не нужные, но и поставить спектакль, и не хуже, чем какой-нибудь заслуженный пуп.

Он захохотал и смеялся долго, истерично, до икоты, выкрикивая поминутно:

– И что… со временем… я смогу с честью… занять кресло… самого Бирюзова!..

– А почему бы и нет? – Она глядела на его истерику с недоумением. – Преемственность в творчестве – благородная и, кстати, неизбежная традиция… Тогда знаменитый Бирюзов сказал, что для такой выдающейся фигуры, как Петр Авдеевич, их театр – просто убогая контора и что лучше всего ему подойдет должность Эккермана при Гёте. И, доказав этими словами, что он ревнивый и трусливый индюк, повесил трубку.

Петя, казалось, развеселился страшно. Он повалился грудью на стол, лбом чуть ли не в сахарницу, всхлипывал и вскидывал головою, как взнузданный конь. Старуха пыталась еще что-то добавить, но он ее не слышал.

Наконец откричался, утерся носовым платком и умолк. Некоторое время он бесцельно переставлял на столе чашки, плетенку с конфетами и бессмысленно улыбался.

– Понятно, почему он даже не захотел говорить со мной, – пробормотал он несколько минут спустя. – Секретаршу выслал… А дело было на мази, меня рекомендовал Сбросов, и каких усилий все это стоило…

Он заторможенно глядел, как она подлила себе в чашку кипятку, и проговорил медленно, с эпическим спокойствием:

– Знайте, что сегодня вы погубили меня, ужасная старуха…

– Не драматизируй, – отмахнулась она. – Все к лучшему. Мне вообще не нравилась эта затея. Что это за работа – состоять цербером при режиссере и загрызать чужие пьесы? Сядь и напиши свою, если тебе есть что сказать.

– Вы и Матвею много напакостили своей глупостью, – ровным голосом продолжал он, не слыша старуху. – Его никогда не примут в Союз художников, и не потому, что он «слишком левый», а потому, что вы, именно вы звоните тем, от кого прием зависит, и с великолепным идиотским апломбом заявляете, что Матвей – гений, что все они просто обязаны принять его в Союз и записаться в порядке алфавита к нему в ученики.

– Твоя ирония бездарна, потому что так все и есть.

– Вот именно. Остается удивляться, как это до сих пор Матвею не изменила выдержка и он не схватил ваш же скульптурный молоток и не проломил им ваш феноменальный череп!

– В наше время, – невозмутимо ответила старуха, – художник всегда находил в себе мужество признать, что другой – гений.

– В ваше время многое выглядело по-другому, но и тогда были умные люди и такие, как вы, – обладающие гибкостью швабры… И прекратим эту грызню. Вы все равно ничего не поймете, потому что не слышите и не видите других людей…

Он сказал «прекратим», но уже сам не мог остановиться. Все внутри у него дрожало от ненависти, все было отравлено горечью. Хотелось припомнить ей все обиды за эти пятнадцать лет, с первого дня до сегодняшнего.

– И зачем вы так скверно говорили о Мише? – встрепенулся он, обрадовавшись, что вспомнил очередную гадость старухи. – Жуликом обозвали, хотя прекрасно знаете, что он не жулик, а нормальный человек и уехал не почему-либо, а полюбив и женившись, и это его личное дело, в конце концов! Это вы могли запросто шляться по Елисейским полям туда и обратно, а для нас это вопрос перелома всей жизни, и если человек выбрал то, а не другое, так и не вам судить его!

Он говорил это запальчиво, возмущенно, хватая тарелки и с грохотом сваливая их в раковину. Все, что он говорил, казалось ему убедительным, но старуха, откинувшись в кресле, так весело и откровенно любовалась этой вспышкой, так небрежно, слегка в наклон отставив палку, вращала ею, что он запнулся на полуслове и молча, остервенело крутанул вентиль крана.

Назад Дальше