Когда боги спят - Алексеев Сергей Трофимович 9 стр.


— Да, ты уже ученый, — не сразу отозвался Зубатый. — Не за тем я ехал…

— Тогда зачем? Думал, пожалею? Вместе поревем?

— Скажи, пап, ты отца своего хорошо помнишь?

— Конечно, помню, хоть и малой был еще…

— А он что-нибудь рассказывал о своем отце? Отвоем деде?

— Мне-то что он мог рассказать?.. Знаю, мой батя из беспризорников. Мать говорила, родителей помнил смутно. Как и я его в общем-то… А ты это к чему спрашиваешь?

— Настала пора с родней разобраться, — уклонился Зубатый. — Мне же через год пятьдесят… А он что-нибудь рассказывал о детстве? Откуда родом, кто родители? Как он в беспризорники попал? Родители умерли или сбежал?

От таких вопросов отец немного потеплел и неожиданно погрустнел. Вообще-то он не любил вспоминать прошлое и если когда говорил о своем детстве, то всегда скупо и неохотно, мол, одна нужда, голодовка. Кроме него было еще четверо младших, сестра и три брата, но выжили сестра, брат и он. И то потому что в неурожайный на картошку год ушел с сестрой к чужой одинокой старухе, в село за семьдесят верст. А в пятидесятом мать надорвалась на лесосплаве и умерла, младших разобрали материны родственники, а его отправили в город, в школу ФЗО.

— Кто его знает? Может, и сбежал. Мать говорила, с поезда его сняли где-то. И поместили в детский дом. Коммунисты заботились о детях, в три года извели беспризорность. А нынче сколько ребятишек по вокзалам живут?

— Где был детский дом? — невзирая на «лирические» отступления-, продолжал Зубатый. — В какой области?

— По-моему, в Новгородской. Документов не сохранилось, изба сельсовету отошла. Да и какой там детский дом? Как мать рассказывала, колония для несовершеннолетних. — Отец вдруг спохватился. — Давай хоть поужинаем. А то сидим, как неродные… Правда, выпить нечего, медовухи нет, пасеку давно продал, а вина не запас, не ждал гостей. Да что-то в последнее время и не хочется…

Вымыл руки под медным рукомойником и засуетился возле русской печи. А Зубатый мысленно уцепился за название области и будто бы услышал в нем что-то знакомое и полузабытое: кажется, кто-то уже произносил это слово — Новгородская…

— Теоретики до конца не оценили благотворное влияние труда на развитие человеческой личности, — рассуждал отец, собирая на стол. — Тяжелая физическая работа притупляет чувства, практически исключает понятие радости бытия. Это я на себе испытал. От чрезмерного труда душа черствеет, ожесточается, человек становится замкнутым и нелюдимым. И все потому, что в рабский превращается сам образ жизни, и включается инстинкт самосохранения — желание выжить любым путем…

Видимо, таким образом он пытался оправдать неласковую встречу с сыном, однако Зубатый всю жизнь помнил его таким и бывало, в школьные годы, неделями не видел отца, все время разъезжавшего по району. У него и тогда был не совсем вольный образ жизни, но при этом существовала радость бытия, поскольку мать все время ревновала и допытывалась у водителя, к кому он заезжал, где ночевал.

— В Новгородской области, наверное, детских домов было немного, — предположил Зубатый, возвращаясь к разговору. — Ну, один-два. Установить можно, если сохранились архивы…

— Что тебе архивы? Мать говорила, детдом располагался в каком-то бывшем монастыре, — между прочим вспомнил отец, когда уже сели за стол. — И рассказывала один случай… Там, в церкви, захоронение было, гробница какого-то святого. Так они раскопали, достали череп и им играли. Антирелигиозная пропаганда была… А нынче что, не играют черепами?

— Может, и фамилию дали в детдоме? По прозвищу, например?

— Фамилия родовая, — уверенно заявил отец. — И деды наши были жестянщиками-медниками.

— Откуда такая информация? — изумился Зубатый.

— Мой батя с раннего детства запомнил стук молотка по медному листу. И даже сам потом пробовал гнуть и выстукивать из жестянок всякие поделки. И у него получалось! Умение выполнять какую-то работу передается по наследству, от отца к сыну, в генах. Я отлично помню бубенчики на нашей корове, батя сам делал…

— Значит, способности к руководству мне от тебя достались?

— Нет, — серьезно сказал отец. — Это не передается, это горбом зарабатывается, стремлением.

— А где они жили? В городе, в деревне?

— Кто знает? Жестянщики могут везде жить. Может, какая-то промышленная артель… Не понимаю, чего ты так допытываешься?

Та, вдруг вспыхнувшая неприязнь к отцу почти растворилась, но оставалась еще некая полупрозрачная пленка, сквозь которую трудно было смотреть открыто и говорить откровенно.

— Тебе что, не интересно прошлое? — увернулся Зубатый. — Сейчас все опомнились и ищут свои корни…

— Ладно врать! — оборвал он. — Что-то ты скрываешь, парень. Приехал, как с неба свалился, вроде и по Сашке горюешь, а чего-то не договариваешь… Скажи лучше, куда тебя приставили? В Думу, в министерство?..

— Да пока никуда.

— Как так? Ты теперь в новую номенклатуру попал, на улице не оставят.

— Мне сейчас и думать об этом не хочется…

— Вижу, другое у тебя в голове… Но никак связать не могу: у человека сын погиб, работу отняли, власть, а интересует его родня.

— Сам пока ничего связать не могу, — отмахнулся Зубатый

— Ну, как хочешь, — мгновенно отдалился отец. — Я за душу никого не тяну.

После ужина он собрал посуду, сложил в таз, но мыть не стал: вероятно, и в доме появилась работница, везде чувствовалась женская рука. Похоже, вместе с расцветом хозяйства и нравы у отца поменялись, по крайней мере, перед сном даже телевизор не включил, лишь на ходики глянул да показал на кровать в горнице.

— Ложись там, завтра рано вставать…

Однако сам сразу не уснул, ворочался, вставал и пил воду, что-то в окна высматривал. Зубатый несколько раз начинал дремать, но от чего-то вздрагивал, ощущая беспокойство, и потом долго прислушивался к звукам в доме. Совершенно неожиданно он обнаружил, что не чувствует больше непривычных крестьянских запахов и одновременно как-то незаметно исчезла эта мутная пленка перед глазами. Он полежал, прислушиваясь к своему состоянию, и спросил негромко, в пустоту:

— А бабушка говорила, как звали твоего деда? Показалось, отец заснул — вроде, и дыхание ровное, размеренное, и тишина в избе дремотная…

— Раз отца звали Николай Васильевич, значит, Василий, — сделал он заключение. — А жил, скорее всего, в селе под названием Соринская Пустыня или Пустынь, точно не знаю.

— Что ж ты раньше не сказал? — Зубатый привстал.

— Да это все приблизительно. У нас на целине агроном был, откуда-то из Черноземья родом. Так вот он по молодости работал в этой Пустыни и говорит, там половина населения с фамилией Зубатый. А село это вроде как раз в Новгородской области или где-то рядом.

— Вот видишь! Уже есть где искать!

— Может, я еще что вспомнил бы, — после паузы проговорил отец. — Коль знать, кого ты собрался искать.

— Пока сам не знаю кого. Ко мне человек приходил, старец. Не совсем здоровый человек, будто юродивый. Моим прадедом назвался. А я его не принял, не поговорил… Тогда их много приходило…

Отец так долго молчал, что снова почудилось, спит, но вдруг скрипнула кровать и послышался совершенно бодрый голос:

— Значит, он существует.

— Кто — он? — машинально спросил Зубатый.

— Твой прадед. Мать о нем перед смертью вспоминала. Будто отец говорил, мол, если не вернусь, не одни на свете остаетесь. Поищите деда Василия, он жив, люди видели. Он хоть и старый, но ведь мужик…

* * *

Он прилетел в полдень и потому, не заезжая домой, отправился на работу с единственным желанием повидать Зою Павловну, обсудить с ней последние новости и ехать дальше, в Соринскую Пустынь, если она еще существует. Едва Зубатый вошел в кабинет, как следом заглянула секретарь-референт и сообщила, что к нему идет Крюков. Желания встречаться с ним не было, но отказывать поздно: вновь избранный губернатор уже входил в сопровождении двух своих доверенных лиц, исполняющих обязанности помощников, телохранителей и просто слуг. Зубатый всем подал руку, предложил сесть, однако дружки застыли у порога, а сам Крюков прошелся по кабинету, заглянул в комнату отдыха и встал, облокотившись на подоконник.

Ему только что исполнилось знаменитых тридцать три года. Тип лица у него был моложавый, подростковый, плохо росла борода и, видимо, зная об этом, он все время старался быть серьезным, смотрел чуть исподлобья, держался степенно, независимо и все равно отовсюду торчали мальчишеские уши. За четыре года в Думе он пообтесался, научился носить дорогие гражданские костюмы, говорить складно, жестко, с холодным лицом, хотя заметно умерил неумеренные пыл и страсть.

Зубатый отлично помнил его, когда Крюков поднимался из народных глубинных пластов к свету своей политической звезды, вернее, поднимали его всем областным миром, чтобы противопоставить двум криминальным авторитетам из разных группировок, оказавшимся кандидатами в одном округе. Командиры производства, чиновники и интеллигенция уже не вызывали доверия у людей, поэтому расчет сделали верный, и начальник клуба из танкового полка, расквартированного за чертой города, человек из офицерских низов, прошел с хорошим отрывом.

Правда, потом Зубатый в сугубо личной беседе предупредил Крюкова, чтобы он больше никогда и нигде не говорил, что отец его — алкоголик, и парень с детства карабкался и пробивался сам. Конечно, это обстоятельство сработало во время встреч с избирателями, сблизило с народом, возможно, повлияло на доверие: мол, он такой же, как мы. И хорошо, не нашлось никого, кто дал бы ему тем же салом по мусалам: дескать, ты что же, сын алкоголика, законы нам станешь сочинять? Или хуже того, подвернулась бы злоязыкая бабенка и отчихвостила красноухого лейтенанта, чтобы уважал отца, каким бы он ни был, не позорил принародно и не зарабатывал себе на этом очки. В общем, Зубатый все это популярно объяснил, молодой депутат бледнел, краснел, каялся и обещал исправиться.

Скорее всего, урок этот оскорбил его, остался незарастающей раной на самолюбии, ибо уже через год Крюков встал в оппозицию губернатору. Упрямство, ловкость, напор и трезвый прагматизм бывшего начальника клуба, его чистая победа во втором туре — все это Зубатому даже нравилось, и хотя червяк грыз, что молодой обошел, но ведь когда-то это должно было случиться. А потом, после гибели Саши, смысл и азарт борьбы спал до безразличия, свое поражение он расценивал как освобождение от тягостной обязанности что-то говорить и обещать людям.

И ладно, все бы ничего, но то ли урок впрок не пошел, то ли имиджмейкеры перестарались, а может, просто в отместку Зубатому, Крюков и в эту кампанию не стеснялся и даже бравировал своей родословной. Тут бы со стыда сгореть — а он по телевидению снова обличал отца, рассказывая, как родитель бил его головой о стену, и самое удивительное, его слушали, жалели и не находилось человека, который бы ткнул его носом: дескать, коли головой били, все ли сейчас с ней в порядке? А то, может, врачу показаться?

Зубатого подмывало публично проговорить эти слова, и команда подталкивала врезать сыну алкоголика. Из военного училища даже получили справку о том, что за период учебы его четырежды отправляли в госпиталь по причине повышенной нервной возбудимости, проще говоря, от волнения начинал трястись и заикаться, но отчислен не был опять же из-за своего трудного детства. Несколько раз Зубатый решался и отказывался в последний момент, и не потому, что это бы выглядело не совсем чистоплотно с человеческой точки зрения: все-таки соперник еще молод и неопытен, а он старый аппаратный игрок и для него это вроде как запрещенный прием. Смущало и приводило к растерянности другое — полное отсутствие у избирателей иммунитета ко лжи, ибо становилось ясно, что «трудное детство» — хорошо проработанный прием, а примитивные способности к анализу атрофировались, исчез «задний ум», которым был силен русский человек, но неистребимо чувственное мировосприятие, когда разум спит глубоким сном. То есть брошенный старый лозунг «голосуй сердцем» работал, как кремлевские часы.

Назад Дальше