Плато Укок раскинулось на двух с половиной тысячах метров над уровнем моря, на семьдесят километров с запада на восток и на полсотни — с севера на юг. Почти что ровный квадрат. А в центре этого квадрата — Табын-Богдо-Ола, гора, название которой переводится, как «Пять священных вершин». На нем сильные ветры сдувают выпавший снег — и поэтому древние монголы, тюрки, скифы и казахи издавна пасли тут свой скот. Здесь же они приносили жертвы: в перевязях сочной травы до сих пор выбеленные солнцем и ветром кости животных. Альпинисты тревожат Пять священных вершин только с монгольской стороны, и то перед восхождением получают благословление ламы, иначе гора безжалостно бросает их вниз, на камни, на ледяные плоскости и убивает без промедления.
А у тех, кому удается подняться на самую вершину, и оттуда, со снежной шапки, взглянуть вниз, на плато, начинаются галлюцинации. Они видят бредущую по снежному савану или по травяному ковру женщину; чаще всего она бредет по снегу — она почти нага, ветер раздувает на ней балахон, и ноги ее босы, они равнодушно перемалывают снег, как песок пляжа. Невозможно сказать, молодая она или старая, брюнетка или шатенка, голова ее скрыта накидкой, да и странно — видят ее очень хорошо, очень точно, будто бы в бинокль с чудовищным увеличением. Куда идет она, к кому? Она идет тяжело, придерживая рукой живот — но идет, как только что разрешившаяся от бремени, как сотни тысяч российских рожениц, бредущих по коридорам роддомов. Одни говорят, что увидеть ее — счастье, другие утверждают, что это к близкой смерти. Наверно, и то, и другое справедливо — только боги знают, кому что суждено, однако видение этой женщины, хозяйки плато всегда означает какие-то перемены в человечьей судьбе.
Здесь есть два перевала — Канас и Бесу-Канас. «Кан» — по-казахски кровь, «Ас» — перевал. Картографы нанесли их на карты только в пятидесятом, но названия старше. В тридцать шестом несколько казахских родов хотели уйти в Китай. Сотни людей, воины — на лошадях, женщины с грудными младенцами, цепляющимися за их шеи, с оравами ребятишек, пешком по сухой, истомленной солнцем траве. Ржали лошади, блеяли немногочисленные овцы. Захлебываясь лаем, бежали впереди собаки… Видели ли они эту женщину? Неизвестно. Ее могли видеть те, кто для разведки поднялся чуть выше, на Табын-Богдо-Ола, в царство начинающегося льда — чтобы разведать путь, чтобы предсказать погоду; чтобы вымолить у Пяти Священных Вершин право уйти…
Наверно, они посмотрели вниз и увидали ее.
А застава НКВД на границе с Китаем получила жестокий приказ и выполнила его, как и подобает сталинским соколам. Из каменных распадков застрочили пулеметы. Пули косили замерших людей, словно сено, грохот выстрелом катился по распадкам, падая в их чаши и умирая там. Бойня была короткой — всего лишь полчаса. На огромном пространстве остались лежать тела, спокойные, умиротворенные смертью, покрытые ее яркой патиной — алым. Мертвые всадники на мертвых лошадях, прошитые пулями младенцы на остывающих телах мертвых матерей. Несколько тысяч человек. Кровь журчала между трав и кустарника, питая их корни ненавистью и горем — и вода в речке Чиндагатуй была от нее три дня красной.
Это была жертва, угодная Абраксасу.
...
Если подъезжать к зданию главного корпуса Сорбонны, или Sorbie, как ее панибратски стали называть легкомысленные американцы, поглощающие в этих вековых аудиториях сандвич знаний с равнодушием классических пожирателей биг-маков… так вот, если подъезжать к нему со стороны набережной Сены и площади Сен-Мишель, то лучше бы… и не подъезжать вовсе! Узкая улочка Сен-Жак всегда забита автомобилями, которых не было при Наполеоне Третьем. Тот, конечно, не додумался завести парковки хотя бы для потомков. Зато он возвел монументальный кипящий фонтан, в котором можно увидеть в жаркие дни полуголых студенток, болтающих в воде голыми пятками и беззаботно протирающими мрамор тканью джинсовых шорт. Конечно, в таком случае мы не увидим церковь Сен-Северин, что возникла на месте часовни, разрушенной норманнами. По правде говоря, норманны сделали все правильно, но то, что было возведено на этом месте, вряд ли удовлетворило святого Северина, покровителя всех капелланов и замполитов: слишком готично, слишком тычет в небо пятинефная базилика. Да и как-то нескладно: на одних колоннах капителей нет, на других — они есть, с грязно-розовыми фигурками ангелов и пророков. Разве что замечательны витражи пятнадцатого века, слегка загаженные голубями.
Знающие люди подъезжают к Сорбонне со стороны Пантеона и, не сворачивая на узкую улицу Сен-Жак, сжатую университетом и Коллеж де Франс, паркуются на улице Суффло. Так и поступил водитель белого Bentley Asur Coupe, но и улица Суффло оказалась забита автомобилями. Белая рыба кралась мимо внушительных автозадов преимущественно немецкого и американского производства, а сидящий в ней бледный человек, почти юноша — только морщинки в углу изнеженного рта выдавали его возраст, далекий от юношеской наивности! — этот человек меланхолично всматривался в ряд машин, на задних стеклах которых часто мелькал маленький зеленый флажок, означавший, что и владелец авто, и само оно находится под защитой всемогущего Аллаха.
— Боже мой, — пробормотал молодой человек, опираясь безвольным подбородком без признаков растительности на набалдашник массивной трости. — Как низко пал Париж, друг мой! Верите ли, нет, вчера мы с Пьером катались по Булонскому лесу. Треть проституток — арабские девы. Трясут лакированными в соляриях животами, а пальцы ног — белее сахара! Бог ты мой…
На молодом человеке чернел спортивный пиджак с дивными перламутровыми пуговицами, от Gonsales Quarro, спускаясь на брюки, приобретенные в дорогом универмаге Paris-VII–Valentine; в твердом воротничке сорочки серебрилась бабочка с алмазной булавкой от Lisa Rossa, а ноги украшали настоящие итальянские туфли с достойной, но упрятанной от любопытных глаз этикеткой. На пиджачные плечи легко падали светло-каштановые длинные шелковистые волосы; глаза цвета спелого кофе смотрели утомленно. Его собеседник, крутящий руль, был, напротив, брит наголо, носил тонкие кавалерийские усики; его мускулистое тело обтягивал модный серый френч, с крохотным квадратиком белой сорочки у горла, а на ногах, выжимающих педали «бентли» с механической коробкой передач — классика! — красовались юфтевые Sapogues des kazaks, стоившие больше, чем половина тряпок, надетых на молодого человека. Он нашел, наконец, нишу в ряду автомобилей, оглянулся, сдавая назад, показал зеркальцу заднего вида серые, с холодным блеском глаза и ответил:
— Да, друг мой Пяст, в квартале отсюда, между прочим — Институт арабского мира, на набережной Сен-Бернар. Кстати, это удивительно согласуется с темой сегодняшней лекции, вы не находите? «Манихейский кризис иудеохристианского наследия». Merde, как мы поздно, однако!
— Не волнуйтесь. Марика всегда начинает поздно, — заметил тот, кого назвали Пястом, да откинулся на кожаные подушки. — Вы о ней что-нибудь знаете?
— Конечно. Подвизалась у Андре Рене Бишоппа, того самого, что разул половину Парижа и Иностранного легиона. Потом занялась самостоятельной практикой. Ее раздуло, как винную бочку, но лишь прибавило апломба. Ловкая дамочка.
— Ее действительно зовут Мерди? Рискованная фамилия.
— Конечно, нет. Она Сеславская, из австрийских чехов. Впрочем, об этом никто никогда и не узнает: ее слава бежит впереди нее! Мадам Мерди предпочитает вести свои лекции в стилистике Мерилина Мэнсона. В Намюре она на сцене разорвала голыми руками и съела живого голубя, в Нанте во время ее выступления за ширмой совокуплялись два негра…
— По-настоящему? — осведомился молодой человек с искрой интереса, в первый раз проскочившей в его тихом, усталом голосе.
— Надо полагать, мой друг… А в прошлом месяце она вывезла на сцену живую обезьянку на каталке, и ассистенты при всех распилили той череп. Под местным наркозом. Ее несколько раз арестовывала полиция за оскорбление общественной морали, защитники животных спят в саду ее дома… впрочем, она обожает гостинцы! Посмотрим, что она приготовит на этот раз. Но излагает интересно. Я думаю, вы не будете разочарованы.
Молодой человек, выходя из машины, деликатно зевнул, что показывало его вкус к вежливости. На трость он слегка опирался, но шел легко, почти крадучись.
Уже темнело. Высокие окна главного корпуса были освещены, с набережных пахло сырым платаном и водой Сены — неистребимый запах легкой гнили и моченой тряпки, сопутствующий великой реке с незапамятных времен. Вышедшие из «бентли» обогнули угол, поднялись по каменным ступеням. Распорядитель кивком головы приветствовал их, взмахом руки послал в сторону нужной аудитории, расположенной большим полукружьем в амфитеатре, где в шестьдесят восьмом восставшие леваки курили гашиш и занимались любовью на кафедре.
На сей раз ряды амфитеатра блестели бриллиантами запонок и булавок, скромных двухсоттысячных колье и вызывающе простецкой джинсой, расшитой блестками в супермодном салоне. Каблуки от Armani хищно вгрызались в столетний пол. Галерка пахла баночным пивом. На возвышении скрипичный оркестр играл инструментальную версию произведения Жана-Люка Дарбеле — симфонию «А». Мелодия оказалась хороша, а скрипачки, абсолютно голые, только с политкорректными картонными буквами «А» на нижней части худых животов — и того лучше. На большом плазменном экране за пустой сценой флегматично жарили крысу в темном квартале Гонконга. Та металась по сковороде и визжала, но этого не было слышно, так как фильм крутился без звука. Аристид Неро, человек в сапогах, и молодой сотрудник ЮНЕСКО, урожденный польский князь Алесь Радзивилл-Сарсон, уселись в одном из первых рядов. Придерживая рукой бархатные кресла, Аристид Неро шепнул:
— Иногда она начинает резать на сцене бычка или свинью, поэтому первые ряды весьма опасны. Но сегодня, кажется, обойдется без крови.
Последний аккорд Дарбеле грохнул крещендо, свет мигнул, как во время артналета, и из боковой дверки на возвышении появилась лектор.