История лавочника - Андрей Кокоулин 4 стр.


И наконец…

Перчатка. Замечательная. Восхитительная. Кожа и черное железо. Пластинки на запястье и на тыльной стороне ладони. Длинные, чуть золоченые чешуйки под фаланги пальцев.

Магия. Тонкая, как дыхание, едва уловимая.

Крепость руки. Уверенность. Точный удар. История затейлива, как песчаный узор. Как роспись давным-давно сгинувших мастеров. Старая вещь. Какое-то время Фаруллах греется в ее сиянии, словно старик у костра.

Ах, дальше, дальше…

Обруч. Дивной работы. С десяток перевитых серебряных змеек тесно сбиваются в налобье к выемке оправы. Из восьми зубчиков, которые удерживали камень раньше, три отломаны, остальные загнуты. Камень был…

Фаруллах подносит обруч к носу.

Серебро пахнет гордостью и гневом. Обруч родом из ветреных горных краев, где зубцы гор поднимаются над зубцами башен. Ветер гудит в галереях и треплет гривы факелов. Теплые одежды, снег на плечах. Блеск, да, блеск, ярко-лиловый над черными глазами.

Камень в обруче был гранат.

Гранат тоже обладал магией. Возможно, именно от него обруч перенял силу. Но где он теперь, тот гранат? В чьей сокровищнице?

Лавочник обдирает травинки, обмахивает песок со змеек, выдувает его из впадинок и щелок, слегка проводит пальцами по кругу, чувствуя, как скрипит, тонко поет под кожей металл. Магия искорками тянется к теплу тела.

Ну-ну, тс-с-с…

Фаруллах откладывает обруч к перчатке и, навалившись на тележные доски, долго смотрит на горшок. Горшок, рыжевато-красный, с оббитыми боками и неровным горлом, лежит на отрезе полотна с пучком сена внутри и мазком навоза снаружи. Простой и не примечательный. Даже что-то среднее между горшком и кувшином.

Фаруллах чуть поворачивает голову — горшок смещается к краю зрения, и стенки его начинают светиться, словно под солнечным лучом.

Лавочник сглатывает слюну.

Долгожданная свобода. Триста двенадцать долгих лет в человеческом теле, и вот, они подошли к концу. Он закроет долг и будет волен покинуть Тимурин. Фаруллах еще не решил, но, возможно, первые пятьдесят лет он просто проспит в какой-нибудь расщелине. Или отправится путешествовать с караванами к западу. Ему давно хотелось посмотреть на древние города и покинутые святилища.

Он не сразу подступается к горшку. Щурит глаза, оглаживает воздух, ходит вокруг едва не на цыпочках. Горшок искрит и словно наблюдает за его движениями.

У Фаруллаха болит кожа на лице — оказывается, он улыбается все это время. Губы растягиваются, ничего с ними не поделать.

Наконец он осмеливается взять горшок в руки.

Его слегка колотит от ощущения силы, переполняющей предмет. Вернуть брату Химусу? Нет, для этого небо должно упасть на землю, Гассанхар должен забыть путь к лавке, а кости мертвых вспять обрасти мясом.

Ноздри Фаруллаха раздуваются, запах магии сладок, как щербет.

Когда в пристройке темнеет, лавочник спохватывается и, забрав горшок с обручем и перчаткой, возвращается в лавку. В добавление к лампе он зажигает четыре свечи и проходит в коридор за полками. В узком, завешенном коврами пространстве один к одному стоят сундуки, полные колючего песка и каменной крошки. В самом конце коридора находится полка с инструментами и трехногий стул с низкой спинкой.

Свечи ставятся на полку. Шепча под нос, Фаруллах на глубину ладони зарывает в сундуках перчатку и обруч. Горшок он вертит при мерцающем свете и невесомой щеточкой долго обмахивает невидимую пыль.

Губы его двигаются, но вряд ли кому-либо будет понятен язык, на котором он говорит с вещами. В нем много шипящих звуков и странных пауз.

К ночи, определив горшок в третий сундук, Фаруллах усаживается за прилавок, закрывает глаза и замирает. Мечты проносятся перед ним, будто облака в утреннем небе, время разматывается клубком, полное ослепительных вещей — дудочек из берцовой кости, бронзовых фибул, войлочных чепцев и тонких шелковых лент на высохшем, мертвом дереве. Все это уже когда-то было с ним. О, годы, годы!

Следующие дни полны тяжелой работы — Фаруллах перемешивает песок и крошку, добавляет то перьев, то воды, то жирной сажи, набранной в доме Шолоха Ратима. Выкидывает испорченный песок и подсыпает новый. По нескольку часов вещи купаются в стружке и стекле. Осколки чужих историй и жир с многочисленных пальцев сходят с них, как змеиная кожа в период линьки. Хохот, плач и крики вязнут в коврах.

Обруч учится ловить отсветы. Перчатка, сжимая пустоту в фалангах, топорщит закругленные чешуйки. Горшок то темнеет, то светлеет, рассыпая узоры непонятных значков по медным бокам. Фаруллах принюхивается, определяя, где и что подправить.

Тиль появляется в лавке раз пять на дню, заставляя лавочника с неслышным стоном покидать укромное место. Но таков порядок — он обязан встречать каждого.

Девочка приносит сущую ерунду.

Город Тимурин раздет догола. Три армии спустили с него три шкуры. Фаруллах видел, как с дома через площадь сняли каменные двери и увезли в неизвестном направлении. Многое сгорело, мертвое — сгнило.

Лавочник осматривает грязные тряпки, щепки, кости, ветки и качает головой.

— Ни хрофтинга.

— Совсем-совсем? — огорченно спрашивает Тиль.

— Это мусор. Я не собираю мусор. Его только сжечь.

Фаруллах замечает, что девочка осунулась, но не придает этому значения.

— Я могу послушать ваши истории, — приподнимается над прилавком Тиль.

— Увы, мне некогда, — говорит Фаруллах.

И это правда, у него даже нет времени заняться остальными вещами.

— Жалко, — шепчет девочка.

— Приноси что-нибудь целое.

— Его еще найти надо. А у меня сестра и мама болеют.

— Ищи.

Тиль уходит. Звенит колокольчик. Фаруллах возвращается к перчатке, обручу и горшку.

Ночи сменяют дни, солнце то смотрит в мутное стекло узкого окна, то, прыгая через крышу дома, прячется за вершиной холма с развалинами султанского дворца.

Несколько часов лавочник держит горшок под огнем свечи. Насыпанная внутрь трава источает сладкий аромат и омывает медные стенки серо-зеленым дымком. Вместе с дымком плывут прочь задержавшиеся в горшке детские голоса и клекот воды.

Затем, вооружившись крохотным молоточком, он простукивает горловину, ушки и дно. Где-то слушает, как звучит металл. Где-то вправляет вмятинку.

Магия в горшке дышит теплом и нашептывает Фаруллаху разное: о свободе, о вечности, о руках мастера и долгом лежании в речном иле.

Девочка, будто нарочно, носит всякую дрянь. И только один раз — бронзовое блюдце на три хрофтинга.

Задора в Тиль поубавилось, и одежда на ней пахнет нехорошо. Фаруллах, плохо разбираясь в людях, все же отмечает про себя ее худобу. Он рассказывает девочке несколько историй, но раздражается от того, что Тиль клюет носом.

— Все, иди, мне надо работать.

И снова — обруч, перчатка, горшок.

— А откуда вы берете еду, дедушка? — спрашивает однажды Тиль.

— Ниоткуда, — разводит руками Фаруллах. — У меня ее нет.

— Но что вы тогда едите?

— Ничего, — улыбается лавочник.

— Вы все-таки колдун?

— Почему? Я просто не совсем человек.

— Но чем-то же вы питаетесь?

— У меня колодец во дворе. Я люблю пить чай.

— Жалко, — вздыхает Тиль. — Я бы одолжила у вас немного еды. Ее уже не продают в торговых рядах. Даже объедки.

— Если все так плохо, тебе надо бежать из города.

— Куда? Говорят, пустынники стерегут людей на западных дорогах и делают из них посмертных рабов. А на севере стоят братья-вольные мечники, и у них приказ, чтобы убивать всех из Тимурина. А у меня брат, сестра и мама…

Девочка всхлипывает. Фаруллах морщится.

— Не разводи сырость. С людьми всегда так.

— Что, что плачут?

— Что занимаются всякими глупостями! — раздражается лавочник. — Я уж, поверь, многое повидал за свою жизнь! И не запоминаю лица, потому что они похожи на пузыри в кипящей воде — лопаются, едва успеешь присмотреться.

— И мое лицо тоже?

Фаруллах в задумчивости оттягивает нижнюю губы.

— Ну, эти две дырки вместо зубов… глаза… Возможно, я забуду тебя через четыре месяца. Зато буду помнить всю ту гадость, что ты мне приносила, выдавая за вещи, стоящие многих тиффинов и султанского богатства.

В другой раз Тиль не приносит ничего.

— Ты теперь продаешь воздух? — спрашивает лавочник.

Девочка опускается на скамью между полками.

— Нет, дедушка Файрулла. Я просто зашла.

— Без вещей?

— Я устала, — шепчет Тиль. — Наверное, я скоро умру.

Файруллах выходит из-за прилавка, потому что не может разглядеть ее лицо. Он снимает с крюка лампу.

— Ну-ка.

В зыбком желтом свете ему становятся видны запавшие щеки, потрескавшиеся губы, корка грязи на лбу, ввалившиеся глаза. Пахнет от Тиль так, что хочется отвернуться.

— Мне кажется, все не так плохо, — врет Фаруллах.

В глубине глаз девочки дрожат огоньки.

— Хотите, я расскажу вам истории, которые мне нравятся? — тихо произносит Тиль.

— Зачем?

— Ну, вы же рассказывали мне…

Фаруллах садится рядом.

— Хорошо. Только не долго.

— Когда я была совсем маленькой, — говорит Тиль, и на ее губах появляется улыбка, — я помню, все ждали рождения моего брата. Меня выгнали в сад, где рос инжир, только он был еще не зрелый, зеленый и немножко красный…

Неожиданно Фаруллах с головой окунается в простую историю человеческой жизни.

Он ныряет за Тиль в сад, а потом в дом, а потом в толпу людей, слушает, как поют дудки и гремят барабаны, из хоровода имен сплетает родство, сидит за столом, полном блюд, но инжир — бе-е-е, вкус инжира все еще стоит во рту.

— А дядя Гохар был моряк, он плавал по Кирейскому морю до самого Харабоса… А у дедушки Бабаля не сгибалась нога, и он очень странно ходил… А у Танаскера, брата Камиля Шевуза, были разные глаза — светло-синий и красный, кровяной…

Странным образом Фаруллах замечает в истории несказанное: цвет халата дедушки Бабаля, беременность некой Нассир, хитрую улыбку самой Тиль, отраженную в блюде, журчание родника в душный, безветренный день…

— Я пойду, дедушка Файрулла?

— Да, конечно. Нет, постой!

Лавочник ныряет под прилавок и достает три тяжелых серебряных тиффина.

— Девочка, это твое.

— На них все равно ничего не купишь, дедушка.

Пошатываясь, Тиль бредет к двери. Звенит колокольчик.

— Приходи завтра! — кричит Фаруллах. — Я что-нибудь придумаю!

Тень, скользящая по плиткам пола к солнцу, то ли кивает, соглашаясь, то ли просто поворачивает голову.

Лавочник не сразу принимается за горшок. Какое-то время он сидит на своем обычном месте, и взгляд его, плавающий вроде бы свободно, непременно возвращается к скамье. Тиль уже нет, а история, кажется, все еще разворачивается там, прорастает над вещами, звенит ее голосом.

«…а потом я подружилась со скорпионом и даже держала его на руке. Страшно было совсем чуть-чуть…»

Фаруллах мотает головой.

Должно быть это горшок полнит лавку магией. Иначе получится, он что-то упустил за свои триста двенадцать лет, что-то недопонял…

Или девочка особенная?

Обруч и перчатка уже не требуют внимания, все, что им осталось, это вылежаться. Невидимый рисунок магии растекается, одевая серебро и железо синеватым узором. Чеканные истории, свежий, с кислинкой, запах.

Назад Дальше