Петр Первый - Алексей Николаевич Толстой 14 стр.


У ворот слободы их встретила толпа иноземцев. «Хорошо, хорошо, очень весело, — закричали они, хлопая в ладоши, — можно лопнуть от смеха». Петр, красный, с сжатым ртом, со злым лицом, вытянувшись, сидел на козлах. Сбегалась вся слобода. Хохотали, держась за бока, указывали пальцами на царя и на мочальную голову в карете — полумертвого от страха Зотова. Свиньи дергали в разные стороны, спутали сбрую. Внезапно Петр вырвал у конюха кнут и бешено застегал по свиньям. Завизжав, они понесли карету… Кого-то сбили с ног, кто-то попал под колеса, женщины хватали детей. Петр, стоя, все стегал, — багровый, с раздутыми ноздрями короткого носа. Круглые глаза его были красны, будто он сдерживал слезы.

У Лефортова двора конюха кое-как сбили свиную упряжку, своротили в раскрытые ворота. По двору бежал именинник — Лефорт, махая тростью и шляпой. За ним — пестро разодетые гости. Петр неуклюже соскочил с козел и за воротник вытащил из кареты Зотова. Все еще бешено глядя в глаза Лефорту, будто боясь увидеть в толпе кого-то, — проговорил задыхающимся голосом:

— Мейн либер генерал, привез великого посла с великим виватом от еллинского бога Бахуса… — Крупный пот выступил на лице его, облизнул губы и, все еще глядя в глаза, с трудом: — Мит херцлихен грус… Сиречь, бьет челом… Свиней и карету в подарок шлет… — Все еще судорожно держа Зотова, шепотом: — Вались на колени, кланяйся…

Прекрасный, в розовом бархате, в кружевах, напудренный и надушенный Лефорт все сразу понял… Подняв высоко руки, захлопал в ладоши, залился веселым смехом и, поворачиваясь то к Петру, то к гостям, сказал:

— Вот прекрасная шутка, — веселее шутки не приходилось видеть… Мы думали поучить его забавным шуткам, но он поучит нас шутить. Эй, музыканты, марш в честь бахусова посла…

За кустами сирени ударили барабаны и литавры, заиграли трубы. У Петра опустились плечи, сошла багровая краска с лица. Закинувшись, он шумно засмеялся. Лефорт взял его под руку. Тогда Петр обежал глазами гостей и увидел Анхен, — она улыбалась ему блестящими зубками, По плечи голая, точно высунулась навстречу ему из пышного, как роза, платья.

Опять дикое смущение схватило его за горло. Он шел впереди гостей, рядом с Лефортом, к дому, по-журавлиному поднимая ноги. На площадке у крыльца стояли песельники в пунцовых русских рубашках. Они хватили с присвистом плясовую. Один, синеглазый, наглый, выскочил и с приговором: «Ай, дуду-дуду-дуду», — пошел вприсядку, отбивая подковками дробь, щелкая ладонями по песку, с перевертом, с подлетом, завертелся юлой: «И — эх — ты!»

— Ай да Алексашка!

11

Скрипка, альты, гобои и литавры играли на хорах старые немецкие песни, русские плясовые, церемонные менуэты, веселые англезы. Табачный дым клубился в лучах, бивших сквозь круглые окошки двухсветной залы. Захмелевшие гости отпускали такие словечки, что девицы вспыхивали, как зори, румяные красавицы с пышными, как бочки, фижмами и тяжелыми шлепами, хохотали, как сумасшедшие. В первый раз Петр сидел за столом с женщинами. Лефорт поднес ему анисовой. В первый раз Петр попробовал хмельного. Анисовая полилась пламенем в жилы. Он глядел на смеющуюся Анхен. От музыки в нем все плясало, шея раздувалась. Стиснув челюсти, он ломал в себе еще темные ему, жестокие желания. Не слышал, что за шумом кричали гости, протягивая к нему стаканы… У Анхен лукаво сверкали зубы, она не сводила с него прельстительных глаз…

Пир все тянулся, будто день никогда не кончится. Часовщик Пфефер сунул длинный, как морковь, нос в табакерку и принялся чихать, сорвав с себя парик, взмахивал им над лысым черепом. Умора, как это было смешно! Петр раскачивался, опрокидывая длинными руками посуду вокруг себя. Руки до того казались длинны, — стоит потянуться через стол, и можно запустить пальцы в волосы Анхен, сжать ее голову, губами испытать ее смеющийся рот… И опять у него раздувалась шея, тьма застилала глаза.

Когда солнце склонилось за мельницы и в раскрытые окна повеяло прохладой, Лефорт подал руку восьмипудовой мельничихе, фрау Шимельпфениг, и пошел с нею в менуэте. Округло поводя рукой, он встряхивал обсыпанными золотой пудрой локонами, приседал и кланялся, томно закатывал глаза. Фрау Шимельпфениг, удовлетворенная и счастливая, плыла в огромных юбках, как сорокапушечный корабль, разукрашенный флагами. За этой парой двинулись все гости из залы в огород, где в клумбах были выведены цветами вензеля именинника, кусты и деревца перевязаны бантами с цветами из золотой и серебряной бумаги и дорожки разделены шахматными квадратами…

После менуэта завели веселый контрданс. Петр стоял в стороне, грыз ноготь. Несколько раз дамы, низко присев перед ним, приглашали танцевать. Он мотал головой, бурча: «Не умею, нет, не могу…» Тогда фрау Шимельпфениг, сопровождаемая Лефортом, подала ему букет, — это означало, что его выбирали в короли танцев. Отказаться было нельзя. Он покосился на веселые, но твердые глаза Лефорта и судорожно схватил даму за руку. Лефорт на цыпочках вывернутых ног помчался к Анхен и стал с ней напротив Петра для фигуры контрданса. Анхен, держа в опущенных руках платочек, глядела, точно просила о чем-то. Оглушительно звякнула медь литавров, бухнул барабан, запели скрипки, трубы, веселая музыка понеслась в вечереющее небо, пугая летучих мышей.

И опять, как давеча со свиньями, у него все сорвалось, стало жарко, безумно. Лефорт кричал:

— Фигура первая! Дамы наступают и отступают, кавалеры крутят дам!

Схватив фрау Шимельпфениг за бока, Петр завертел ее так, что роба, шлеп и фижмы закрутились вихрем. «Ох, мейн готт!» — только ахнула мельничиха. Оставив ее он заплясал, точно сама музыка дергала его за руки и ноги. Со сжатым ртом и раздутыми ноздрями, он выделывал такие скачки и прыжки, что гости хватались за животы, глядя на него.

— Третья фигура, — кричал Лефорт, — дамы меняют кавалеров!

Прохладная ручка Анхен легла на его плечо. Петр сразу поджался, буйство затихло. Он мелко дрожал. И ноги уже сами несли его, крутясь вместе с легкой, как перышко, Анхен. Между деревьями перебегали огоньки плошек, зажигаемых пороховой нитью. Сердито шипя, взвилась ракета. Два огненных шнурочка отразились в глазах Анхен.

— Ах, — шепнула она тоненьким голосом. — Ах, это чудно красиво!.. Ах, Петер, вы прекрасно танцуете…

Со всех концов сада поднимались ракеты. Завертелись огненные колеса, засветились транспаранты. Как пушки, лопались бураки, трещали швермеры, сыпались искряные фонтаны. Сумерки затягивало пороховым дымом. Не сон ли то привиделся в тоскливой скуке Преображенского дворца. Мимо скачками с высокой, как солдат, дамой пронесся дебошан Лефорт. «Купидон стрелами пронзает сердца!» — крикнул он Петру. От разгоряченной от танцев Анхен пахло свежей прелестью. «Ах, Петер, я устала», — еще тоньше простонала она, повисая на его руке. Над головами разорвался швермер, огненные змеи осветили осунувшееся от усталости чудное лицо девушки. Не зная, как это делается, Петр обхватил ее за голые плечи, зажмурился и почувствовал влажное прикосновение ее губ. Но они только скользнули. Анхен вырвалась из рук. С бешеной трескотней разорвались сотни змеек. Анхен исчезла. Из облака дыма вылезла заячья шуба и мочальная голова бахусова посла. Вконец пьяный, Никита Зотов, все еще с чашей в руке, брел, бормоча всякую чушь… Остановился, зашатался.

— Сынок, выпей, — и подал Петру чашу. — Пей, все равно пропали мы с тобой… Душу погубили, оскоромились. Пей до дна, твое царское величество, всея Великия и Малыя…

Он хотел погрозить кому-то и повалился в куст. Петр бросил выпитую чашу. Радость крутилась в нем фейерверочным колесом.

— Анхен! — крикнул он. Побежал…

Освещенные окна дома, огоньки плошек, транспаранты поплыли кругом. Он схватился за голову, широко раздвинул ноги.

— Идем, я покажу, где она, — проговорил сзади в ухо вкрадчивый голос. Это был песельник в пунцовой рубахе, Алексашка Меньшиков с пронзительными глазами. — Девка домой пошла…

Молча Петр побежал за ним куда-то в темноту. Перелезли через забор, нарвались на собак, через изгороди, выскочили на площадь к мельнице перед аустерией. Наверху светилось длинное окошко. Алексашка — шепотом:

— Она там. — И бросил в стекло песком. Окно раскрылось, высунулась Анхен, — на плечах платок, вся голова в рожках из бумаги.

— Кто там? — спросила тоненько, вгляделась, увидела Петра, затрясла головой: — Нельзя… Идите спать, герр Петер…

Еще милее была она в этих рожках. Захлопнула окно и опустила кружевную занавеску. Свет погас.

— Сторожится девка, — прошептал Алексашка. Вгляделся и, крепко обняв Петра за плечи, повел к лавке. — Ты сядь-ка лучше… Я лошадей приведу. Верхом-то доедешь?

Когда он вернулся, ведя в поводу двух оседланных лошадей, Петр все так же сутуло сидел, положив стиснутые кулаки на колени. Алексашка заглянул ему в лицо:

— Ты выпил, что ли? — Петр не ответил. Алексашка помог ему сесть в седло, легко вскочил сам и, придерживая его, шагом выехал из слободы. Над лугами стелился туман. Пышно раскинулись осенние звезды. В Преображенском уже кричали, петухи. Ледяная рука Петра, вцепившись в Алексашкино плечо, застыла, как неживая. Около дворца он вдруг выгнул спину, стал закидываться, ухватил Алексашку за шею, прижался к нему. Лошади остановились. У него свистело в груди, и кости трещали.

— Держи меня, держи крепче, — хриповато проговорил он. Через небольшое время руки его ослабли. Вздохнул со стоном: — Поедем… Не уходи только… Ляжем вместе…

У крыльца подскочил Волков.

— Государь! Да, господи… А мы-то…

Подбежали стольники, конюхи. Петр сверху пхнул ногой в эту кучу, слез сам и, не отпуская Алексашку, пошел в хоромы. В темном переходе закрестилась, зашуршала старушонка, — он толкнул ее. Другая, как крыса, шмыгнула под лестницу.

— Постылые, шептуньи, чтоб вас разорвало, — бормотал он.

В опочивальне Алексашка разул его, снял кафтан. Петр лег на кошму, велел Алексашке лечь рядом. Прислонил голову ему к плечу. Помолчав, сказал:

— Быть тебе постельничим… Утром скажешь дьяку, — указ напишет… Весело было, ах, весело… Мейн либерготт.

Спустя немного времени он всхлипнул по-ребячьи и заснул.

Глава третья

1

Всю зиму собиралось дворянское ополчение. Трудно было доставить помещиков из деревенской глуши. Большой воевода Василий Васильевич Голицын рассылал грозные указы, грозил опалой и разорением. Помещики не торопились слезать с теплых печей: «Эка взбрело — воевать Крым. Слава богу, у нас с ханом вечный мир, дань платим не обидную, чего же зря дворян беспокоить. То дело Голицыных, — на чужом горбе хотят чести добыть…» Ссылались на немочи, на скудость, сказывались в нетях. Иные озорничали, — от скуки и безделья в зимнюю пору всякое взбредет в голову. Стольники Борис Долгорукий и Юрий Щербатый, невмочь уклониться от похода, одели ратников в черное платье и сами на вороных конях, все в черном, как из могил восставшие, прибыли к войску, — напугали всех до полусмерти. «Быть беде, — заговорили в полках, — живыми не вернуться из похода…»

Василий Васильевич, озлившись, написал в Москву Федору Леонтьевичу Шакловитому, поставленному им возле Софьи: «Умилосердись, добейся против обидчиков моих указа, чтоб их за это воровство разорить, в старцы сослать навечно, деревни их неимущим раздать, — учинить бы им строгости такой образец, чтоб все задрожали…»

Назад Дальше