Чем еще заниматься? Как будто мне неизвестны твои намерения уже сегодня выручить ненаглядных илионцев, а моих аргивян предать закланию, словно жертвенных овец! Значит, и ты рискуешь, о бог войны?
– Может, и так, однако я не вооружаю ни одну из сторон нанотехнологиями. Не прикрываю обреченных сдвинутыми по фазе полями. О чем ты думаешь, Афина? Решила превратить этих смертных в… в нас?
Богиня снова заливается смехом, но вовремя останавливается, заметив и без того мрачное выражение лика Ареса.
– Брат мой, ты же знаешь, сыну Тидея недолго упиваться сверхсилой. Я только хочу, чтобы он пережил эту битву. Наша дорогая сестрица Афродита уже подначила троянского лучника Пандара напасть на моего фаворита Менелая. Вот и сейчас, пока мы говорим, – я прямо слышу, как она шипит в ухо негодяю: «Убей Диомеда! Убей!»
Бог войны пожимает плечами. Афродита – его главная сообщница и подстрекательница. Страшно похожий на обиженного мальчугана (если возможно представить себе обиженного мальчугана десяти футов ростом, вокруг которого пульсирует мощное силовое поле), Арес подбирает гладкий камешек и с силой пускает его по воде.
– Не все ли равно, когда погибнет твой Диомед – нынче или через год? Он человек. И он смертен.
Теперь Афина хохочет ему в лицо без всякого стеснения:
– Разумеется, братец, разумеется! Жизнь какого-то кратковечного нас… меня и не волнует, но я же сказала: это игра. Я не дам сучке Афродите изменить волю Провидения.
– Кто может знать волю Провидения? – сердито обрывает ее бог войны, скрестив руки на широкой груди.
– Отец, например.
– Это
– Именно, – презрительно выплевывает Зевсова дочь.
В ее устах эти три слога звучат настоящим ругательством. Ого, кажется, бессмертные готовы подраться. Такого я еще не видел.
Раздосадованный олимпиец всего лишь пинает ногой песок и молниеносно квитируется обратно на поле брани. Афина довольно хохочет и, преклонив колени у волн Скамандра, омывает водой лицо.
– Вот дурень, – шепчет она скорее всего для самой себя, но на какой-то миг я верю: слова адресованы обезумевшему схолиасту, который топчется на камне, укрытый от ее гнева идиотским капюшоном из кожи.
А что, очень точное слово.
Богиня квитируется в гущу сражения. Я еще с минуту содрогаюсь, размышляя над собственной глупостью, а затем следую примеру бессмертных.
Греки и троянцы по-прежнему «мочат» друг друга. Тоже мне, новость.
Выискиваю взглядом своего коллегу. Он где-то здесь. Даже в чужой шкуре мы легко узнаем друг друга по зеленоватому свечению, которым Олимпийцы наградили каждого схолиаста. Да, вот и Найтенгельзер в образе троянского увальня-пехотинца, что забрался на край низкого утеса понаблюдать за бойней со стороны.
Избавившись от Шлема Аида, преображаюсь в троянца Фалка (парня вскоре настигнет пика Антилоха) и отправляюсь поздороваться.
– Доброе утро, схолиаст Хокенберри, – произносит он при моем приближении.
Мы общаемся на чистом английском: никто не расслышит неведомую речь за лязгом боевой бронзы, грохотом колесниц и воинственными криками. А если вдруг и расслышит, невелика беда – в этой разношерстной команде привыкли ко всяческим чудным диалектам.
– Доброе утро, схолиаст Найтенгельзер.
– Где ты пропадал целый час или около того?
– Устроил передышку, – вру я.
Такое случается. Бывает, одного из нас с души воротит от этой мясорубки, тогда лучше квитироваться в Трою, провести часок-другой в тишине, а еще приятнее – пропустить большую глиняную бутыль вина.
– Неужели я что-то пропустил?
Товарищ по ремеслу пожимает плечами.
– Диомед наконец довыделывался и получил стрелу в плечо. Точно по расписанию.
– От Пандара, – киваю я в ответ.
Пандар – тот самый лучник, что ранил Менелая.
– Я видел, как Афродита вдохновила его выстрелить, – говорит Найтенгельзер, не вынимая рук из карманов плаща.
Вообще-то в греческих плащах нет карманов. Поэтому он вшил их сам…
Погодите-ка, а вот
– И что, сильно Диомед ранен? – интересуюсь я.
– Сфенел оказался поблизости, вытащил наконечник. Видимо, тот был неотравленным. Только что Афина квитировалась на поле, отвела в сторонку Диомеда и «…силу влила во члены героя, в ноги и руки».
Странный перевод, мне такой не попадался.
– Опять нанотех, – вздыхаю я. – Так Диомед уже нашел дерзкого Лиаконида и прикончил его?
– Да, минут пять назад.
– И как, успел Пандар произнести свою коронную речь перед смертью?
В моем любимом переводе парень оплакивает собственную участь аж целых сорок строчек, заводит бесконечный диалог с Энеем – да-да, с тем самым! – и на пару с ним гоняет на колеснице, швыряя копьями в раненого ахейца.
– Нет, – отзывается Найтенгельзер. – Промазав в первый раз, он только и крикнул: «Мать моя женщина!» Потом запрыгнул на колесницу к Энею, бросил в Диомеда копье, пробил щит и доспехи, но плоть не задел. А когда получил от грека пикой промеж глаз, сказал еще: «Вот дерьмо!» – и помер. Что поделать, и Гомера подчас заносило: монополия на прямую речь чревата соблазнами.
– А Эней?
Какая жалость. Пропустить столь важную для «Илиады» и всей истории сцену! Поверить не могу.
– Афродита его спасла, – подтверждает мою мысль товарищ.
Эней – кратковечный сын богини и добродушного Анхиза. Ясно, мать не спускает глаз с любимого отпрыска.
– Диомед громадным камнем раздробил Анхизиду тазовую кость на мелкие кусочки, однако Афродита покрыла раненого мощным полем и вынесла из побоища. Тидид чуть не лопнул от злости.
Солнце слепит глаза. Прикрываюсь ладонью:
– И где Диомед сейчас?
Впрочем, я и сам уже заметил бесстрашного грека: вон он, в сотне футов от нас, в самой гуще вражеского войска. Окутанный блестящим туманом из кровавых капель, «подкованный» Афиной ахеец рубит, режет, колет, нагромождая по обе стороны горы трупов. Словно одержимый, прорубается он сквозь накатывающие волны человеческой плоти, видя перед собою одну лишь медленно отступающую богиню любви.