Малость — про украинский характер
Над крутоярой глубью, над берегом Днепра-Славуты, над скалами порога Ненасытца застыл в раздумной думе всадник…
Все там ревело внизу, выло, неслось меж каменных громад, а тот недвижный козачина и сам, казалось, был вытесан из камня.
Но вдруг, тронув вороного белогривца, словно бы ожив, ринулся козак в неистовую воду, на левый берег и поплыл на коне, прямиком, через быстрину, а Днепро, вырываясь из теснины на простор Низовья, кипел и бесновался меж черных камней, отколь живым не уйти ничему живому.
Чуть различимый в молочной кипени — дальше и дальше, то всплывал, то скрывался под водой тот нестрашливец, и что-то грохотало над водовертью, заглушая даже рев порогов: то колотилось козаково сердце, аж гудели берега Днепра.
1
Так некогда велось на Украине… Так велось?
А велось-таки!
…Ведь и наш бог не убог.
Ведь и мы не лыком шиты!
Ведь и нас, Химка, людьми почитают…
Что горьковатую ягодку зимней калины, разжевав эту истину, сядем, друг читатель, рядком да поговорим ладком.
Однако… начнем нашу ироничную повесть, начнем издалека.
Ибо не согласны мы, братие честные, с теми просвещенными философами, риторами и аудиторами, что уверяли когда-то, будто естественное уважение к поре минувшей есть, мол, небрежение к поре нынешней, — хотя, разумеется, и не все давнее славно!
А дабы в том убедиться, что и в старину бывало славное и неславное, не убоимся, мой суровый читатель, ни риторов, ни аудиторов, ни ретивых философов, — ведь, войдя в задор, доброй братчиной, миром, и чертей лупить легко! — начнем, приступим:
— Господи, благослови!
2
Когда господь бог, начисто лишенный юмора, так неосмотрительно сотворил людей и пустил их на землю, он сразу же приметил, что делают люди совсем не то, чего хотелось бы творцу, и, ей-богу же, можно было ему тогда посочувствовать: то же, верно, испытывает неопытный драматург, увидев на подмостках свое первое творение, ибо действующие лица и исполнители всегда и всюду — в любой драме или комедии и даже в обыденной жизни — делают совсем не то, что делать надлежит.
Первыми прогневили бога своей непредуказанной любовью Адам и Ева, затем что в делах любовных сторонний глаз, даже всевидящее око самого творца, никогда не найдет ни складу, ни ладу, ни малейшего смысла.
Но вовсе не любовь оказалась в житье-бытье людей самым страшным прегрешением. Осердясь на ослушников, а может, просто завидуя сладким утехам любви (ведь сам он того не умел), творец додумался не сразу, что все беды рода человеческого начались именно в ту смутную минуту, когда Каин, первенец Евы, коварно порешил своего меньшого брата, ибо с тех пор сварам и усобицам на грешной земле нет угомону и по сей день, — и было бы уж вовсе худо, кабы не утешала человечество вечно живая надежда: придет же, черт возьми, придет наконец такая пора, когда уж не одолеет, как говорят у нас на Украине, не одолеет Каин Авля: тупа сабля.
3
А покуда саблю свою Козак Мамай, что ни день, вострил. Вострил что ни день и тупил что ни день, от разных каинов отбиваясь.
Хотя он, надо сказать, и не любил того дела: ни вострить, ни тупить!
Однако горело в нем сердце против панского гнета, против кривды, против горя людского, противу всех грабителей наглых, что осмеливались на Украину умышлять, вот и приходилось Козаку драться с ними — и потому стал кроткого нрава мирный человек воином неодолимым, хитрым да ловким, — истинно козацкая душа! — до того ловким, что не брали его ни сабля, ни пуля, ни хворь, никак не брали, даже сама пани Смерть, видно, отступилась от него так давно, что и не упомнить ему, сколько годов он козакует на свете: двести? триста? — хоть и было ему всё сорок да сорок, ни больше ни меньше.
Так уж оно неладно повелось, что все люди — смертны да смертны, и господь бог не сразу даже углядел, что где-то там, на земле, на беспокойной Украине, живет и живет, дрожь на врагов нагоняя, некий лыцарь-бессмертник, запорожец, живет и годов не считает, и все нет конца его молодечеству: и в лето господне тысячу пятьсот такое-то, и в лето господне тысячу шестьсот такое-то — живет и живет…
А впервые того неумираху заметил пан бог где-то в степи за таким богопротивным делом, что прогневался тяжко, до того прогневался, даже покарать предерзкого позабыл… И вышло все это вот как.
Однажды, славно поужинав чем бог послал, сидели они, господь с апостолом Петром, на закраине облака, и вседержитель вдруг засопел, к чему-то приятному принюхиваясь, и так перевесился, что-то разглядывая внизу, на земле, где вставал дым столбом, что едва не кувыркнулся с небес, ибо он там такое увидел, такое увидел…
4
Что ж он там увидел?
Сразу и не скажешь… А потому еще раз начнем издалека.
Ехал однажды пусто-широкой степью достославный пан Демид Пампушка-Стародупский, былой запорожец, некогда на Сечи прозванный Демидом Кучей — за то, что был круглый, словно куча, а может, что загребал в кучу всякое добро; ехал тот пан по весьма важному делу из крупного поместья, из Хороливщины, известной больше под названием Стародупка; возвращался в главное свое владение на том берегу Днепра, в не столь уж отдаленном городе, звавшемся тогда Мирославом, где пан занимал важную и высокую должность полкового обозного реестровых козаков (этакого тех времен окружного интенданта и вместе начальника штаба и маршала артиллерии) и где была у него изрядная усадьба с каменными хоромами, с добрыми службами да кладовыми, — а поелику городов было тогда не так уж много на раздольной Украине, то даже какая-то неделя езды по весенним степям казалась пану обозному прескучной и предлинной, как песня старой девы.
Да и что могло там привлечь внимание такого пана, вельможного и весьма влюбленного (как сказал когда-то Цицерон про Помпея), влюбленного в самого себя — без соперника, — что ж там могло привлечь высокое внимание такого пана: степь и степь!
Возникнет порой вдалеке дубрава или рощица, одинокая верба, или груша, иль камыш, точно лес густой вдоль речки, — а то всё травы да травы. Ступишь в них либо верхом заедешь, и нет тебя, словно потонул, — ни следа, что в море…
По неровной дороге, вдоль которой, сколько видит око, белели человечьи и конские черепа да кости, но дороге, перед голубым рыдваном шестерней, в коем пан Пампушка-Стародупский ехал, окруженный не только крепостными, но и слугами наемными, конными джурами и реестровыми козаками, чуть не под самыми копытами скакунов-змеев то и дело шныряли лисицы, сайгаки, барсуки иль горностаи, однако ж и на них обозный не глядел. Лишь немного позабавило его, когда дикий котище, неведомо откуда взявшись, вцепился когтями в спину одного из козаков и весьма напугал молоденькую супругу обозного, ехавшую вместе с ним в роскошном рыдване.
Вот так и томился пан Куча в пути — был он холоднокровный горожанин, и необозримая степь казалась ему — ей-богу, правда! — сонной и пустой, и чувствовал себя тот пан одиноко, не с кем ведь было и словом перемолвиться: беседа с гольтепой-козаками, джурами да босоногой челядью его не привлекала, а женушка па́нова, молодая и весьма пригожая, целехонький день безмятежно храпела в рыдване на расшитых шелковых подушках.
5
Храпела и храпела, словно маку наевшись, хотя пан обозный уже не раз пытался разбудить свою молоденькую женушку.
— Роксолана, проснись! — молвил он.
— А я и не сплю, Диомид, — томно отвечала Роксолана, на краткий миг раскрыв свои прельстительные миндалевидные очи, отчего они вдруг становились круглыми и большими, что у коровы, — а как были они на диво хороши и блестящи, то и сего малого проблеска хватало, чтобы пронзить любимого мужа до самого дна души и тела.
Милая кралечка, все на том же правом боку, засыпала вновь и вновь, хоть костер под ней раскладывай, а пан Демид Пампушка, лысый — ни следочка от чуба козацкого — подвижной пузан, на бледном лице коего заметны были прежде всего алые, сочные губы под жесткими, щетинистыми, до смешного жидкими усами (имевшими явное намерение исчезнуть без остатка вслед за его козацкой чуприной), с зияющей дыркой на месте передних выбитых зубов, — пан Демид любовно созерцал не только глазки своей женушки в щедром обрамлении шелковых ресниц, черных, пушистых, тяжелых и длинных, почти невообразимых, словно в сказке, не только заманчиво оттопыренную губку, густо окропленную потом, — в рыдване, под полуденным весенним солнцем, было нестерпимо душно, — но и надолго вперял вожделенный взор в упругие ее перси, что, округлые, словно чаши, глядели врозь.
Пан Куча с Роксоланой поженились недавно — не кончился еще, sit venia verbis — простите на слове! — не кончился еще медовый месяц, — любовь была у них обоюдная, как обоюдоострый меч двусечный, — и пану обозному еще был приятен ее вид, и все в ней еще ласкало взор его, хотя она уже и стала его собственной законною женой.
Под раскаленным верхом рыдвана было душно, и пан Демид, жалеючи ее, расстегнул на Роксолане все, что только сумел, и телеса его женушки колыхались перед ним от толчков рыдвана, тарахтевшего по неровной степной дороге.
6
У самой дороги приметив старую грушу, всю в сметанке вешнего цвета, — деревья в тот год цвели почему-то позже обычного, — пан обозный велел стать на отдых, ибо груша была высокая и раскидистая, толстая, в три обхвата, с обширной тенью и столь сладким духом, что голова кружилась, с ковром опавших лепестков вокруг ствола: от них, словно от снега, сразу становилось будто и не так жарко.
Слуги и джуры пустили коней на самопас, зная, что в этой чаще трав побоятся они волков и ни шагу не ступят в сторону; выпрягли волов и коней из повозок, из дубовых мажар, груженных харчами да припасами, хозяйским добром да казной, и повалились где кто стоял, забыв и пополдничать, однако подальше от прохладной тени той груши, чтоб не мешать своему вельможному пану.
А пан Куча, изнемогая от солнца и тщетных усилий, все-таки не терял надежды разбудить свою обворожительную супругу.
— Жарко ведь! — взывал он. — Перейди в холодок.
Но женушка и ухом не вела.
— Рокса, встань наконец! — молил он.
Но молоденькая пани продолжала спать.
— Лана, — звал он, — очнись!
Но все было напрасно: ни Рокса, ни Лана, ни Роксолана не откликались, и все тут.
Пан Пампушка попытался было вытащить женушку из рыдвана, что он за свадебное путешествие делывал уже не раз, но сегодня — экая незадача! — ему было с ней не совладать, хотя он, кликнув на помощь прислужницу пани Роксоланы — пленную татарочку Патимэ, и приподымал коханую жену, и тащил ее, подхватив под мышки, и дергал, и толкал, и тормошил, и голубил. Однако ж ни разбудить, ни выволочь ее из душного рыдвана в тень под грушей пану обозному не удавалось.
7
Не удавалось вытащить, хоть плачь.
И он уже совсем было руки опустил, пан Демид, но вспомнил, как третьего дня, когда переправлялись через речку Незаймайку глубоким бродом, пани Роксолану легко перенес на руках один из его работников, молоденький коваль Михайлик, что все эти дни скакал верхом промеж козаков и джур, а сейчас, вместе со своей матинкой, как раз осматривал подковы у шестерика притомившихся ретивых коней, только-только выпряженных из рыдвана.