Омельяна Глека крепко тут полюбили, в Мирославе, добрые люди — за его талант, за могучий голос неземной красы, за песни, им слагаемые, за разум, благодаря коему никогда не похвалялся он своей ученостью перед людьми простыми, за кроткий и человеческий нрав, за козацкую отвагу, которую успел он проявить на Сечи и в морском походе.
И вот сейчас, когда отец сказал то, что он сказал, никто старику гончару не ответил.
Все молчали.
Никому не хотелось потерять Омелька.
И мирославцы очень обрадовались, когда сотник Хивря, коего черти в тот день то и дело дергали за язык, начал перечить и тут.
— А почему мы должны посылать именно твоего Омелька? — спросил он у Глека. — Надо ведь смелого!
— А мой Омелько разве… — начал было Глек.
Но все закричали:
— Орел!
— Надо ж дорогу найти средь лесов и степей! — не успокаивался пан Хивря.
— Этот найдет! — чтоб не дать в обиду своего любимца, возразили горожане, хоть добрым людям не больно хотелось, чтоб искал эту дальнюю дорогу именно он.
— Грамотного и ученого нужно — с царем говорить.
— Этот слово скажет! — закричала громада.
А архиерей молчал.
Ему приятно было слышать, как одобрительно говорят люди про его любимца, но не хотелось терять замечательного соборного певца, не хотелось подвергать опасностям жизнь умельца такого — с талантом от самого бога, хотя епископ и понимал, что посылать надо как раз Омелька: дело-то оборачивалось ой-ой как круто, и от посланца, который должен был ныне идти в Москву, зависела, может, дальнейшая судьба труженицы матери-Украины, как называл пан архиерей свою отчизну…
И владыка спросил у Глека:
— А ваш Омелько… где он сейчас?
— На северной крепости… в бою.
— Захочет ли он идти?
— Сын захочет того, что прикажет отец.
— А что отец прикажет?
— Что решит мир. А мир решит: надо идти!
Но мир молчал.
Хотел было что-то сказать пан Куча-Стародупский, но, услышав что-то, быстро обернулся к двери…
Михайлик стал белее полотна.
Потом вспыхнул.
Роксолана проплыла дальше, а Михайлик чуть было не рванулся через окно за ней — в покои.
Но матинка крепко сжала его руку.
И шепнула:
— Не туда, сынок, смотришь!
Явдоха силком повернула его к двери, где на пороге в тот миг появилась семнадцатилетняя племянница преподобного Мельхиседека, дочь его сестры, Ярина Подолянка, дивчина тоненькая, что береза в весенних сережках.
Что вошла племянница епископа, никто еще не знал, но все почему-то обернулись к ней.
Пышного наряда на ней не было.
Жемчугов и адамантов тоже не было.
Да поди, и краса ее цвела не столь пышно, как у прелестной Роксоланы. Ни тех горячих красок, что приманивали око любого мужчины, ни стреляющих взглядов не было, коими пани Роксолана лихо пронзала тронутые и нетронутые парубоцкие сердца.
Бровь у Ярины дугой? И око быстрое — каленым угольком? И зубы репкой белой? И губы маковым цветком? И голос что у горлицы?
Нет, нет, не только это… и нелегко было сразу сказать, чем она ранила сердца, чем полонила мирославцев, впервые увидевших ее сейчас, что властно притянуло к ней даже требовательный взгляд матери, Явдохи, когда она не очень-то осмотрительно молвила про себя:
— Величава, словно пава!
Но Михайлик, потрясенный внезапным видением, ничего не услышал.
Ибо ничегошеньки не слышал и не видел, кроме нее.
Ибо она ему — уже сияла солнцем, как сказал бы про то болтливый поэт.
Ибо черные изогнутые брови ее, что так разнились с белокурыми косами, уже впились пиявицами в душу.
Михайлик никогда не видывал такой красоты.
Хоть и уверен был, что панну эту встретил не впервой.
С ним творилось неладное.
И он сказал:
— Она!
А мама шепотом спросила:
— Что «она»?
Но парубок не отвечал.
Он и сам еще не знал ничего.
Не знал, что сталося с его глазами в то мгновение.
Что сталося с дыханьем.
С биением сердца.
С его руками, которые сделались разом сухими и горячими.
— Кохайлик! — опять, проходя мимо, проворковала пани Роксолана.
Но он ее уже не слышал.
— Куда уставился? — грубо спросила пани Куча.
Но парубок не отвечал, и Роксолана, обернувшись к порогу, сразу поняла, в кого впился глазами сей богатырь.
Смотрели ж на Ярину Подолянку все там.
А Пилип-с-Конопель рванулся вдруг и громко спросил:
— Панна Кармела!.. Это вы?
В тот миг узнал ее и Михайлик, прелестную девушку с голландского портрета.
В тот миг и он ее позвал.
Только тихо.
Еле слышно.
И все-таки она услышала оба голоса, так негаданно окликнувшие ее — и там, и там.
Но, взглянув и туда и сюда, никого, конечно, узнать не могла.
И это сжало страхом сердце панны.
Кто здесь мог окликнуть ее ненавистным именем «Кармела»?
Кто мог?
И кто посмел?
12
— Я должен все-таки спросить у нее, мамо! — шепотом молвил Михайлик, еще не опомнившись.
— О чем спросить, сынок?
— Я не знаю…
А потом опять и опять:
— Я должен обо всем сказать ей, мамо! — И Михайлик, как во сне, бросился по саду к двери дома, чтобы войти в покои.
— Куда ты? — схватив своего Михайла за руку, тихо спросила Явдоха.
— Я должен с ней поговорить.
— О чем?
— Как это — о чем?! О портрете. О какой-то опасности…
— О какой опасности ты скажешь? Да вон — тот парубок Пилип-с-Конопель. Он и скажет ей обо всем!
— Но я должен, мамо, сказать ей, что я… что у меня…
— Не спеши.
— А я и не думаю спешить. Но… пора! Не то Пилип… вы гляньте, мамо!
— Вижу! Пойдем вместе, сынок.
— Я сам, мамо, я сам…
— Так ты ж — несмелый, — грустно сказала мать.
— Несмелый, матуся.
— Да и не хитер.
— И не хитер, мамо.
— А к девчатам без хитрости — ого! — не подступись.
— Буду с хитростью, мамо.
— Ты?! С хитростью? Такой теленок? — И, взглянув на Подолянку, что-то словно сообразив, спросила шепотом — Как ты думаешь — кто она?
— Кармела Подолянка.
— Племянница самого владыки!
— Что ж такого!
— А ты кто?.. Кто ты есть?
— Я коваль! — горделиво ответил он.
— Велика птица — коваль!
— Велика, мамо, — без тени улыбки кивнул Михайлик.
— Но у тебя ж — ни гроша.
— Пустяки!
— Ни хаты.
— Пустяки!
— Ни работы.
— Пустяки!.. Будут же когда-нибудь и деньги, и хата, и работа. Даже новые штаны! — И он сказал решительно: — Ну, я пойду!
— Да ты ж нестриженый.
— Пустяки!
— Ты что надумал? — забеспокоилась мать.
— Жениться, мамо.
— На племяннице владыки? С ума спятил!
— Спятил, мамо, — покорно согласился хлопец.
И снова умолк.
Весь этот быстротечный разговор, что велся шепотом у крайнего окна, мгновенно вылетел из головы, и хлопец снова ничего уже не видел и не слышал.
А то, что случилось затем…
13
То, что случилось затем, всполошило всю раду.
Ярина Подолянка, испуганная двумя окликами: «Кармела!», на мгновенье замешкалась у порога, но все же к раде вышла.
На серебряном подносе несла она золотые кубки с медом хмельным, с терновым столетним вином, от малейшей капли коего кружилась голова даже у бывалых запорожцев, — ибо не попотчевать гостей, как то велит обычай, украинская душа не может — даже в самую горестную минуту, даже на похоронах, даже в тяжкую годину войны.
Ярина переходила от стола к столу, хотя всюду уже расставила свои напитки пани Роксолана, но каждый спешил из собственных ручек этой, как говорят наши братья-поляки, сличной, то есть прелестной, дивчины пригубить торжественную чарку.
— За победу! — возглашал каждый.
«За хозяюшку!» — думал каждый.
И победа, столь желанная, уже казалась всем прекрасной, как юная хозяйка сего дома.
И радушная хозяйка была в тот миг желанной, как победа…
А когда панна Ярина проходила в огромном покое мимо крайнего окна, чьи-то проворные пальцы из-за косяка схватили с ее подноса кубок меда, — ой!
Кубок-то был золотой.
Но никто с тем кубком бежать не бросился.
Кто-то осушил его — там, за окном, и, брякнув золотом о деревянные половицы покоя, в то же мгновенье исчез так стремительно, что никто предерзкого разглядеть не успел.
А был то Михайлик.
Ярина вскрикнула.
И не только потому вскрикнула, что испугалась, хотя и испугаться она все же испугалась.
Да и не без причины, пожалуй.
Бояться было чего: за свою короткую жизнь испила дивчина лиха полный ковш.
14
Ее матушка, родная сестра епископа Мельхиседека, будучи замужем за полковником Прилюком, рано овдовела: полковника замучили паны в Варшаве, а через год те же ляхи предательски убили мать Подолянки, а девочку тогда же увезли тайком в далекий Рим и там укрыли в доминиканском монастыре.
Ярине, перекрещенной в Кармелу, пришлось томиться и в католических монастырях Болоньи, Пармы, Парижа, Вены, Амстердама, и причастны были к ее судьбе в те годы не только польские сенаторы, но и папские нунции, и палатины угорские, и веницийские да габсбургские послы, ибо воспитание панны Подолянки было важным делом римской церкви, которая частенько похищала детей украинской шляхты, чтоб вырастить из них отступников, врагов своего народа и православной веры.