Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица - Александр Ильченко 27 стр.


— Пришлых? — важно спросил коваль Ткаченко.

— Всех, кто хочет и умеет работать.

— А обычаи предков? — опять отозвался цехмистр ковалей.

— И кто ж дозволит нарушать обычаи? — спросил цехмистр пасечников. — Кто даст нам этакое право?

— Бог, — сказал епископ.

— Война дала нам право, — добавил цехмистр гончаров Саливон Глек. — Так вот, деды, подымайте зады! И — за работу.

— За работу рано, — пробурчал цехмистр женских портных. — Однако подумаем: сие дело надо разжевать.

— Некогда жевать! — снова забыв, где находится, выскочил Михайлик, оторвав на мгновенье взор от панны Ярины, и опять матинка дернула сына за рукав, а потом быстренько пригнула его голову к себе и стала приглаживать давно не стриженный в дальней дороге чуб.

Михайлик сердито выпрямился.

И повторил:

— Некогда жевать! Война не ждет.

— А почему ты здесь заправляешь? — малость опомнясь от изумления перед выходкой своего вчерашнего коваля, вызверился пан Куча-Стародупский.

— Ого?! — искренне удивился Михайлик. — Это я заправляю? Да я ж — несмелый! Вот и матуся моя знает про то… Я ж несмелый! С малолетства… Верно, мамо?

— Верно, сынку.

— То-то, несмелый! — усмехнулся епископ: хлопец-то ему все больше и больше нравился.

— Погоди, погоди! — опомнился наконец обозный. — А как ты сюда попал?

— Влетел! То бишь вошел, пан Куча.

— А по какому праву?

— Ни по какому, — сам тому дивясь, простодушно согласился Михайлик.

— Да как же ты посмел! — ощерился на него обозный.

— Посмел! — чужим голосом сказал хлопец и, еще больше самому себе удивляясь, пожал плечами.

— Убирайся! — вдруг басом закричал обозный. — Вон отсюда!

— Почему «вон»? — спросил Мельхиседек.

— Голодранцев сюда никто не звал.

— А он пришел незваный, да кое-что нам и присоветовал, спасибо ему… — И голос Мельхиседека зазвенел такой медью, что пан обозный поднялся и слушал стоя, почувствовав сразу, что перед ним не только духовный пастырь города, но душа, и совесть, и разум обороны, строгий военачальник, который может и головы лишить. — А теперь послушай-ка, пан обозный, — продолжал Мельхиседек. — Если люди да кони не будут сыты…

— Придется увеличить подати.

— Благословите, владыко, драть с бедного лыко? Нет, тому не бывать! Так вот: если в Мирославе не хватит хлеба…

— Я позабочусь, — так смиренно сказал обозный, словно бы с перепугу лопнул у него очкур.

— Если не будут все пришлые и здешние люди при каком-либо деле…

— Как можно — ничего не делать во время войны!

— Если в обозе вдруг не хватит пороха, — продолжал архиерей, — я велю тебя повесить на Замковом майдане ребром на крюк! — И достопочтенный владыка так сказал это, что Пампушку бросило в жар, затем что хорошо знал он: Мельхиседек шутить не любит. — Ребром на крюк! — повторил архиерей. — Велю повесить.

— Этакого пана?! — опять не сдержавшись, отозвался Михайлик, а мать ущипнула хлопчину за руку. Но тот без тени насмешки спросил: — Такого тяжеленного пана повесить?

Все захохотали.

Засмеялся и сам архиерей.

Не смеялся только Михайлик, — он не смеялся еще никогда в жизни.

— А зачем ты важный такой? — заметив это и насупив светлые, похожие на усы, лохматые брови, притворно сердясь, спросил епископ.

— Отродясь он у меня такой, — ответила за хлопца матинка.

— Я сам, мамо, я сам, — повел плечами парубок.

— Но все же, голубь мой, как ты сюда попал? — еле сдерживая улыбку, спросил епископ: ему вдруг захотелось что-нибудь узнать об этом простодушном богатыре.

— Вы же сами, владыко, пригласили меня сюда! — от души дивясь несуразности вопроса, ответил парубок и пощупал свой распухший от падения в полете и уже довольно красный нос, затем что ему снова показалось, будто он опять летит куда-то, но не вниз, в ту канаву, а вверх, только вверх, взмывая на сильных крыльях, кои росли и росли у него за спиной, не на гусиных или лебединых, а, как мы сказали бы теперь, на крыльях духа, — хотя, правда, Михайлик довольно ясно чувствовал, словно бы весь он быстро обрастает перьями, такие мурашки бегали по всему телу, — и он, как все юноши, впервые потерявшие голову от любви, уже не боялся ничего на свете. — Это ж вы сами позвали меня сюда, владыко, — повторил Михайлик, подходя спокойным шагом к архиерейскому столу.

— Я? Тебя? Позвал? — удивился епископ.

— Пригласили, владыко.

— Когда же?

— Вы сами велели привести меня к вашему преосвященству.

— Не помню.

— Вы же приказали поймать и привести меня сюда, панотче. Но… я сам себя поймал. И вот я здесь! Пришел.

— Зачем?

— Так то ж был я! — простодушно признался Михайлик.

— Ты? Где был? — делая вид, будто ничего не понимает, спросил архиерей.

— Это же он, вот этот голодранец, схватил у Подолянки золотой кубок! — выскочил и Пампушка.

— Ага, это я, — с готовностью подтвердил Михайлик.

— Да, это мы схватили, — подтвердила и матинка.

Мельхиседек и на этот раз не мог сдержать невольную улыбку.

Да и все улыбались доброжелательно.

Почему?

Кто знает…

Может, сей простосердечный хлопец, никому не известный здесь, вдруг чем-то привлек отцовские сердца суровых людей.

А может, то матинка его, немного странная и чуть смешная, умилительно кроткая в своей материнской тревоге, в заботе, может, это она, к сыну душой прикипая, тронула каждого, кто видел ее там.

Не знаю…

Но все улыбались.

19

Только пан Пампушка вдруг спросил у владыки:

— Прикажете взять?

— Кого взять?

— Этого молодого дерзилу.

— Куда взять?

— В темницу.

— Зачем же меня брать? — спросил Михайлик. — Хотите меня сожрать, пан Куча, даже не спросив, как зовут?

— Зовут его Михайликом, — буркнул Пампушка-Стародупский. И добавил — Я всегда знаю, кого как зовут. Я всегда знаю, что́ делаю, кого беру, кого глотаю: не жди ничего путного от пса приблудного. А этот Михайлик…

— Кто ты такой? — спросил у парубка епископ.

— Пока еще никто, — грустно ответил хлопец.

— Где ты живешь?

— Пока еще нигде.

— Зачем же ты бесчинствуешь?

Михайлик, робея перед его преосвященством и зная свою вину, промолчал.

— Зачем ты схватил кубок?

— Затем, что кубок золотой! — быстро заключил Пампушка.

Михайлик еще сильней смутился, растерялся, вспыхнул, осерчал.

Но юношеское смущение снова взяло в нем верх, и хлопец, уставясь глазами в архиерея, так по-детски вспыхнул, и затаенная улыбка изнутри осветила покрытое золотым пушком лицо, тронула губы, сверкнула перлами зубов и так зажгла ему зеницы, аж сердце екнуло у старого архиерея, — своих-то детей у него не было никогда, — и все в покоях улыбнулись парубку, затем что не улыбнуться не могли.

И владыка сказал ему:

— Возверзи печаль твою на господа… — и снова спросил — Но зачем же ты схватил тот кубок? Ну? Скажи!

— Я и сам не знаю, как то все сталось, — просто ответил хлопец.

— Ты, вишь, посягнул на честь Ярины Подолянки! — тоненько протрубил пан Хивря, кивнув на племянницу архиерея, которая опять внесла поднос со столетней терновкой и стояла тут же, спокойная, величавая и, казалось, уж вовсе не обескураженная тем переполохом.

— Я? Посягнул на честь? — степенно переспросил Михайлик. — Я?.. Так это ж хорошо!

И просиял.

— Я это поправлю, — сказал парубок.

— То есть как? — спросил сбитый с толку епископ.

— Улажу.

— Не понимаю.

— Я женюсь на ней, — стараясь не смотреть на Ярину, простодушно провозгласил Михайлик.

— Ого?! — вырвалось у панны Подолянки.

— Бултых, как жаба в болото! — пискнул Хивря.

— Мы женимся, — с достоинством подтвердила и святоха Явдоха.

— Так безотлагательно? — спросил епископ, торопея от удивления перед нахальным хлопцем.

А все захохотали.

— Здравствуй, девонька, я твой жених? — хихикнул Хивря.

— Хоть бы у меня спросил, королевич, — глумливо бросила оборванному Михайлику гордая панна Ярина.

— Я еще не успел, — объяснил хлопец.

— Мы спросим, серденько, — успокоила и мама. — Как положено по закону!

— Спасибо, матинка! — И панна Ярина учтиво улыбнулась матери, ибо хорошо была воспитана в монастырях, и тут же сердито взглянула на Михайлика, даже всем страшно стало, так люто блеснули ее прекрасные очи. — Счастье твое, что ты с мамой, хлопчик! — И ласковым голоском, издеваясь, прибавила — Дай маме ручку!

И пошла к двери та быстроокая Яринка, тоненькая, что былинка, стройная, что лозинка, колючая, что тернинка.

А у порога обернулась:

— И чтоб на глаза мне больше не попадался!

— Ладно, — вспыхнув огнем, покорно и мягко, но громко, с мужским достоинством отозвался Михайлик. — Я не сам приду! — крикнул он ей вслед. — Я не сам! Я пришлю сватов!

— Говорит, как Христа славит, — удивился владыка.

— Рехнулся! — толкнула сына Явдоха.

А панна Ярина, сердитая-пресердитая, невольно замешкавшись у порога, даже поперхнулась тем злым и пренебрежительным словом, коим хотела было осадить молоденького наглеца, так поперхнулась гневным словом, что должна была проглотить его, и, не проронив ни звука, будто галушкой подавившись, нежная панночка быстро ступила на порог, убегая от незлобивого, но все же пробирающего хохота, что так дружно грянул за ее спиной, ибо в тот миг опять Михайлик преупрямо повторил:

— Я их пришлю-таки… сватов!

«Птенец желторотый! — зло подумала панна о парубке, хотя ей было и самой смешно. — Губы что гужи! От уха до уха. Мамин сынок!»

И рванула дверь.

Но уйти не смогла.

20

На пороге стоял Игнатий Романюк, седоголовый человек неопределенного возраста, моложавый, статный, с янтарными четками в тонких нервных пальцах, бывший ее духовник и воспитатель, католический священник, сначала ужгородский, а затем пармский каноник, который в прошлом году помог Ярине бежать из Голландии на родину, а теперь, сняв поповский сан, пешком прошел, почитай, всю Европу и с важным делом спешил в Москву.

— Кармела, дочка! — прошептал Игнатий.

— Падре, вы?! — радостно вскрикнула панна и горячо припала к руке старика.

— Не надо, дочь моя. — И он выхватил руку, на которую упали девичьи слезы. — Я уж не поп, Ярина.

— Почтение отцу, а не священнику, — покраснела панна и, выходя из покоя, попросила — Навестите меня, святой отче! Необходим ваш совет…

— Сегодня же, дочь моя.

И он перешагнул порог.

Одетый в черный суконный кафтан — никто у нас тогда вот так черно не одевался, — статный, легкий, быстрый, как юноша, с мудрыми глазами пожилого человека, коему пришлось отведать горя, румяный, загоревший до черноты под солнцем всех стран Европы, он был сдержан в движениях и внешне спокоен, как любой прирожденный украинский горец, гуцул, хоть и покинул он свои высокие полонины много лет тому назад.

Вступив в архиерейские покои, Гнат Романюк взглядом видавшего виды католического священника обвел людей на раде, толпу за окнами, потолок, стены — обвел опытным взглядом странника и священника.

Назад Дальше