Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица - Александр Ильченко 35 стр.


42

Все эти глиняные игрушки и разглядывал Михайлик, и Явдоха уж не тянула его так настойчиво дальше, да и спешить в этом городе им было некуда, и они еще долгонько простояли бы над горшками, когда б Лукия, еще в сердцах на привередливого толстяка, не заметила, что какая-то паниматка, перекидываясь насмешливым словом со своим глазастым сыном, больно долго торчит перед ней.

— Чего сопишь? — сердито спросила Лукия у хлопца, который на все подшучивания матери над дядькой, покупавшим макитру, даже и глазом не повел. — Чего сопишь? Купи что-нибудь, хотя бы этот горшок…

— Пустой горшок не набьет кишок. Пойдемте, матуся! — ответил хлопчина и двинулся дальше, но так неуклюже, что зацепил ногой какой-то муравленый горшочек и ненароком на него наступил.

Матинка ахнула.

Хлопец остановился.

Словно опять полетел в канаву.

Словно опять разбил себе нос.

Михайлик растерялся и шарил по карманам, хотя давно там уже не было ни гроша: за разбитый горшочек, ясное дело, платить было нечем.

Лукия будто и не заметила той разбитой посудины.

Явдоха даже обиделась:

— Не видишь, что ли: мой хлопец нашкодил!

— Не вижу, — усмехнулась Лукия.

— Почему ж ты не видишь?! — И с достоинством сказала: — Мы заплатим.

— Сегодня же! — убежденно добавил Михайлик.

— Сегодня? — с удивлением вырвалось у матинки.

— Сегодня, — повторил Михайлик. — Нешто вы, мамо, забыли про цыганку?

— Дитя! — Явдоха кивнула Лукии, которая была ненамного моложе ее самой, ибо Гончарова дочка давно уже ходила в старых девах.

— Пойдемте, мамо! — снова рванулся сынок.

— Черепки подобрал бы, — не без укоризны велела сыну Явдоха.

И наш Михайлик, краснея, должен был собирать черепки ненароком растоптанного горшочка и, не зная, куда их девать, прятал в пустой карман.

А Лукия осторожно пригласила матинку:

— Садитесь-ка, тетя, сюда под воз, в холодок.

И паниматка, смертельно усталая, села-таки возле дивчины.

— Пообедаем вместе, — еще обходительней пригласила Лукия.

Однако Михайлик упорно тянул утомленную матинку дальше:

— Идемте уж!

— Куда это вы так поспешаете? — полюбопытствовала Лукия.

— Некуда нам торопиться, — вздохнула Явдоха.

— Без приюта слоняетесь? — спросила Лукия.

— Без пристанища, — кивнула матинка. — Война, вишь…

И Явдоха, усевшись в тень под возом, задумалась.

Над своей долею.

Над судьбой родного края.

И такая печаль, терпкая и тихая, затуманила ее чело, что, взглянув на мать, кто попроще, вздохнул бы: «Не жур мене, моя мамо», а кто поученее, какой бурсак, вспомянул бы что-нибудь из Священного писания, от евангелиста Марка: «Тяжко печальна душа моя». Лукия ж, чтоб не так кручинилась наша паниматка, старалась отвлечь ее и утешить.

— Работу ищете? — допытывалась старая дивчина.

— Работу.

— Коваль? — обратилась она к Михайлику.

— Ты откуда знаешь? — удивленно спросил тот.

— Руки твои вижу.

— A-а… Да что это ты ко мне привязалась?

— Я ли не учила тебя вежливости?! — охнула пани-матка.

— Вон там, в вышгороде, — повела рукой Лукия, — видишь, на горе — черные развалины монастыря? Видишь?

— Вижу, — сердито кивнул Михайлик.

— Коли по той улице пойдете, прямехонько в монастырь…

— Зачем? — удивился Михайлик.

— Там, под стенами, кузня.

— И что ж?

— Пришлый москаль кузню держит. Ковальскому цеху платит немалый чинш, или не знаю, как там это называется. Имя коваля — Иванище… наведались бы!

— Зачем? — спросил Михайлик.

— Попросись на работу. Скажи, Лукия послала к нему. С моим батькой они побратимы. Так-то!

— Спасибо, сердитая дивчина, — поблагодарила Явдоха, поднимаясь. — Поклонися, сынок!

Михайлик, как положено, поклонился.

— Пойдем. — И матинка опять взяла сына за руку, и они двинулись.

— Куда так спешите? — спросила дочь гончара.

— Как это — куда? — удивился Михайлик.

— Работу искать, — добавила матинка.

— Пообедаем! — напомнила Лукия, о чем можно было и не напоминать, так им хотелось есть.

Но Явдоха сказала:

— Мы только что поели, — и, поклонившись Лукии, спросила: — А где ж тебя искать, дочка? — и, смущаясь, покраснела, как девочка. — Задолжали мы тебе за разбитый горшок. А куда принести?

— Возле церкви спросите: где живет гончар Саливон Глек?

— Дочка?

— Наймичка не наймичка, дочь не дочь, а он для меня — лучше отца родного! — И позвала — Приходите, матинка, ночевать сегодня, коли в кузне счастья не будет.

— Храни тебя боже, серденько, — благословила Явдоха и потянула сына дальше, ибо теперь им было куда спешить, чтоб найти поскорее хоть какой заработок: на их-то совести как-никак повис долг. — Будь здорова, дочка!

Но дивчина уже не слышала этого, перед ней появился опять, оставив где-то белолобого бычка, тот же толстяк, похожий на пана Пампушку, и снова стал разглядывать макитры.

43

Разозленная его возвращением, Лукия снова было схватила горшочек, чтоб запустить им в нахала, хоть уж и разглядела, что это — не мужик, да не был он и паном, — она уже и замахнулась тем горшочком, когда дяденька торопливо поклонился дивчине и спросил:

— Сколько просишь за макитрочку? Вот деньги! — и положил на цветастое блюдо два двойных динара.

Лукия вернула сдачи грош и даже не взглянула на покупателя, пока тот, выбрав макитру, кряхтя, всаживал ее в большущий мешок и, еле подняв, собрался уходить, но остановился, ибо встретил какого-то высоченного и вельми усатого (даже меж усачами тех времен) парубка приметной красоты.

— А что? — спросил тот.

— Макитру, — буркнул толстяк.

— А где?

— Вот тут, — кивнул он в сторону Лукии и двинулся дальше, ибо держать громадную макитру, видно, было нелегко. — Пойду… — сказал толстяк, удаляясь.

— С богом!

— Скоро и начало комедии.

— Да, скоро.

И они разошлись.

Тот, с макитрой, поплелся дальше.

А длинноусый остановился возле Лукии.

— Сестра, — окликнул он.

— Это ты? — обрадовалась дивчина.

И оглянулась по сторонам.

— Батенько не велел с тобой и слова молвить, — сказала она поспешно и тихо.

— Вот как?! — И, горько обиженный, парубок шагнул прочь.

— Тимош?! — кинулась к нему Лукия. — Подожди, Тимош! Погоди же.

— Отец-то не велел! — пробормотал Тимош, однако остановился.

Так они и стояли молча, названые брат и сестра.

Она смотрела сквозь слезы.

А он подергивал усы, выросшие чуть не до пояса, и сердился на себя за то, что опять пришел и не прийти не мог, ибо крепко любил свою суровую сестру, — это она вырастила его после смерти матери, да и теперь он хорошо видел, как Лукия сокрушалась о нем — даже вопреки отцовской воле, отваживаясь даже рассердить старика. Он же, Тимош, самый младший, опозорил гончара Саливона Юренка-Глека на весь свет, ибо старик посылал и этого сына, как двух старших, учиться в киевскую Академию, а он такое учинил, что не приведи бог никому: приехал на вакации в Мирослав вместе с комедиантами, стал бродячим лицедеем, на посмешище выставляя себя на базаре перед всей громадой…

— Отец опять вспоминал меня сегодня? — спросил Тимош у Лукии. — Что он говорил?

— Не спрашивай…

— Мне надо знать, сестра.

— Отец говорил… воевать, мол, не хочет, бездельник. Война, а он, вишь…

— По три представления в день.

— Батенько ж говорит: это пустое. Либо дерись, либо трудись, либо возвращайся в Киев к науке.

— Я и вернусь, сестрица.

— Когда же?

— Вот-вот… через день-два.

— Это хорошо: отец говорил, что такого позора долго не переживет. А тут и Омелько…

— Что с ним?

— Уходит этой ночью… вслед за Миколой. В Москву!

— Скажи, что ночью я приду к нему… проститься.

— Скажу, Тимош.

— Прощай! Пора… начинать представление.

— Грешно тебе, братик, Все воюют, а ты…

— Какой же я воин! — грустно усмехнулся Тимош. — Из меня может выйти либо поп, либо лицедей.

— Был же ты смелым хлопцем.

— Был… — вздохнул Тимош Юренко. — По правде сказать, и теперь… смелости не занимать. Но смелость моя больше походит на отвагу цирюльника, что бреет сумасшедших…

Лукия, ясное дело, не поняла его.

Брат, с нею простившись, поспешил вернуться к делу — пора было начинать очередное представление, смотреть которое уже сходился чуть ли не весь мирославский базар.

Лукия скорбно глядела вслед, ибо, жалеючи брата, всей душой верила, что правда вся как есть — на стороне отца.

44

Михайлик с матинкой, не останавливаясь, шли дальше и уже, наверно, миновали бы весь базар, кабы перед ними снова не возникла цыганочка Марьяна.

— Куда ж это вы так летите? — лукаво сверкнув глазами, спросила она.

— Куда нужно! — буркнула Явдоха, ведя за собой парубка, затем что, возможно, ждала их в Москалевой кузне работа, да и матинке не хотелось, чтоб ее сын пустословил с этой молоденькой ведьмой.

Но цыганка схватила парня за рукав.

— Чего важный такой? — спросила она, стреляя глазами. — Ты уже, гляди, разбогател?

— Разбогател, — забавно разведя руками, ответил Михайлик: хоть был он несмеян, но чувство здорового юмора не оставляло его. — Лучше пустой карман, чем пустая голова.

— А что это в твоем кармане побрякивает?

— Черепки.

— А не золото? — насмешливо повела глазом цыганочка, и впрямь колдовское что-то прозвучало в ее тоненьком, как свирель, голосе, и Михайлику захотелось даже пощупать, что же там у него в кармане: черепки от разбитого горшочка или, может, и вправду…

Но тут Явдоха дернула сына за руку, и цыганочка осталась где-то позади в шумной толпе.

Мать и сын пробивали дорогу в базарной гуще, вперед и вперед, на ту сторону майдана, куда хлопцу теперь уже хотелось поскорее перелететь, к той горе, где высились развалины доминиканского монастыря, а возле них там где-то притулилась и желанная кузня москаля Иванища, о которой сказала им дочь гончара, где, возможно, ждала их какая-либо работа.

Работа!

И хлеб, быть может. И пристанище.

— Пойдем же, родная моя матинка, пташка моя щебетливая, — рвался к работе Михайлик. — Руки чешутся.

— Стосковался по молоту?

— Поработать хочется, — подтвердил хлопец, разминаясь, потому как тянуло его к привычной работе, но и в этом знакомом чувстве было что-то новое и тревожное, чего он не мог постичь, и очень удивился бы, если б кто сказал, что и здесь причиною — та самая панна, Подоляночка, ибо еще не понимал, что вожделение, охватившее его, когда он носил на руках Параску-Роксолану, что вожделение человека может только обессилить и разбить, а высокая любовь, которую судьба сегодня обрушила на него огромной глыбой, будит жажду к работе, к действию, к подвигу даже. — Работать хочется, — повторил хлопец, — выковать что-то такое, чего доселе не умел… — И хлопец аж заныл от силы, распиравшей его. — Ой, мамо, мамо… Сделаем же… ну… что-нибудь такое сделаем… такое, чего даже не можем сделать. Не можем, не можем, а сделаем!

— О чем ты? — не поняв, с тревожной материнской опаской спросила Явдоха.

Михайлик не отвечал.

Назад Дальше