Однажды председатель Грабов, приглашенный на концерт в королевский дворец, захотел сесть в кресло в зале, менее переполненном посетителями, чем другие, но лакей, несший там службу, остановил его, сказав:
— Сударь, эти кресла предназначаются для их превосходительств.
— Хорошо, друг мой, — ответил ему председатель Грубой, — нижу, что я здесь не на споем месте.
У председателя Грабона, вероятно, нет орденов, зато король наградил крестом своего камердинера и медалями — полотеров королевских замков.
И все же, почему же так падает нравственное чувство в Пруссии и даже в прочих тевтонских землях?
Тому виною давление на умы, какое Гогенцоллерны оказывали с того самого дня, когда началось их главенство в Германии.
Свобода — это воздух жизни, которым дышат люди. Мы по себе это знаем: в день, когда у Франции урежут часть ее свободы, она заболеет, она станет страдать чахоткой и ей придется дышать только одним легким.
Откуда происходит преимущество Франции перед Европой? От ее литературы, стоящей во главе всех литератур, а в особенности от ясности ее языка, ибо он яснее всех остальных.
Ясность — это честность языка.
Вспоминая о бравом померанском генерале, скучавшем в Дармштадте, я уже говорил, что Пруссия включает в себя немецкую Беотию, то есть Померанию; династия Гогенцоллернов не только никогда в том, что касается поощрения литературы и борьбы за ясность языка, не оказывала просветительского влияния, но напротив — и я говорю это и повторяю, — с того дня, когда она захватила политическое господство, началось нравственное падение Германии и ее превращение из Минервы в Палладу, то есть из богини Науки и Мудрости в богиню Войны.
Награды здесь всегда были военными, хотя необходимы были и гражданские. И если король оставался доволен той гражданской службой, которую нес для него г-н фон Бёзеверк, не подумайте, что он наградил его большим крестом «За заслуги». Нет, он просто назначил его полковником ландвера.
Кроме того, и всякий это знает, перья оттачивают отнюдь не саблями. Что касается репутации Берлинского университета, то она заимствованная, ибо, по существу, университет обязан ею умам, прибывавшим извне. Даже Коперник, которым пруссаки так гордятся, родился в Торне, когда этот город принадлежал еще Тевтонскому ордену.
В начале XVII века Силезия стала родиной поэтов: Опица, Грифиуса и Гофмансвальдау.
В 1741 году пруссаки захватили этот край и очень скоро о себе заявил литературный голод.
Среди великих писателей, ученых, философов и поэтов есть всего два пруссака: Гумбольдт, который в течение всей сноси жизни не осмеливался высказать все, что он думал о Фридрихе Вильгельме и о Пруссии, но в переписке, опубликованной Варнхагепом, сказал нам об этом после с кое и смерти; и Кант, который провел жизнь в своем небольшом городке Кенигсберге, подальше от королевских милостей. У них, конечно, еще есть и Гейне, но Гейне родился к Дюссельдорфе до того, как этот город стал прусским, и, в свои двадцать пять лет став изгнанником, провел двадцать два года среди своих новых сограждан, предпочтя их прежним.
Величию нравов в Германии способствовал дух соревнования, благородного соперничества, когда-то существовавший между различными интеллектуальными центрами. Ныне он уничтожен тщеславием Гогенцоллернов, подменивших соревнование поощрением.
Виланд, Лессинг, Гёте, Шиллер, Иффланд, Коцебу, Герстенберг, Грильпарцер, Гейнзе, Клопшток, Новалис, Штольберг, Фосс, Хебель, Пфеффель, Геллерт, Кернер, Уланд, Анастазиус Грюн, Ленау, Платен, Клаудиус, Гейне…
Эти имена, которые вкратце представляют всю литературную славу Германии, одновременно являют собою самый торжественный и живой протест против прусского деспотизма. Если этому деспотизму суждено продолжаться, если ему удастся окончательно укрепиться, он задушит немецкий гений к самом корне и там, где некогда было настоящее изобилие, окажется лишь полное бесплодие!
Весь период правления Вильгельма I, протянувшийся от начала 1862 года до войны в Дании, был употреблен на проведение абсолютистской политики, направленной против Палаты и против всей страны; в это же время втайне занимались реорганизацией армии.
В 1866 году граф фон Бёзеверк достиг своей двойной цели: править страной без бюджета, оскорблять национальное представительство, подвергать гонениям прессу, нарушать все договоры, лишь бы только оставаться при этом хозяином положения. В глазах прусских либералов именно в этом и заключается деятельность правительства, заслуживающая их одобрение и даже восхваление.
Наконец, на том стоял и сам граф Эдмунд фон Бёзеверк, и в первые дни июня некий депутат, уж конечно менее либерально настроенный, но больший патриот, нежели другие, сказал ему в Палате во всеуслышание:
— На какой-то срок даже невозможное бывает возможным. Но не забывайте, что всему есть срок!
IV. ГЛАВА, В КОТОРОЙ ГРАФ ФОН БЁЗЕВЕРК СОВЕРШАЕТ НЕВОЗМОЖНОЕ
Итак, вот уже в течение трех месяцев граф фон Бёзеверк пребывал в невозможном положении, и всеете нельзя было предугадать, когда и как он из него выйдет: как бы значительны ни были события, происходившие тогда от Китая до Мексики, глаза всей Европы не отрывались от него.
Старые министры, изощренные во всех хитростях дипломатии, следили за ним, пристани» к глазам подзорную трубу, нисколько не сомневаясь, что этот министр-новатор на самом троне обрел себе единомышленника и помощника в политике, примеры которой они напрасно пытались найти в мировой истории. В противном случае они готовы были объявить графа Эдмунда буйным сумасшедшим.
Молодые дипломаты, признававшиеся самим себе, что они не дотягивают до силы Талейранов, Меттернихов и Нессельроде, изучали его деятельность с большим прилежанием, веруя в начало некоей новой политики, способной привести их эпоху к ее вершине, и при этом без конца задавая себе тот вопрос, который Германия повторяет в течение трехсот лет:
— Ist es der Mann?
Для того чтобы этот вопрос, обращенный молодыми дипломатами к г-ну фон Бёзеверку, стал понятен, мы обязаны сказать нашим читателям, что Германия ждет своего освободителя, как евреи ждут Мессию. Германия призывает этого освободителя, и всякий раз, когда цепи особенно тяжело давят на нее, она восклицает:
— Wo bleibt der Mann?
Ведь и сегодня думают, что в Германии вот-вот возникнет четвертая партия, до сих пор прятавшаяся где-то в тени, и что она ужасна, если верить светловолосым германским поэтам.
Послушайте, что говорит Гейне по этому поводу:
«Гром в Германии, по правде говоря, тоже немецкий, он не особенно подвижен и чуть доносится медленным рокотом, но он грянет.
И когда вы услышите такой грохот, какого никто никогда еще не слышал во всемирной истории, знайте, что немецкий гром добрался, наконец, до цели.
При этом грохоте орлы замертво падут с небесных высот. И в самых отдаленных африканских пустынях львы подожмут хвосты и заползут в свои царственные логовища. Тогда в Германии разыграется драма, перед которой Французская революция покажется только невинной идиллией».
Если бы пророчество ограничилось только тем, что его изрек Генрих Гейне, я не стал бы и говорить об этом. Гейне был мечтателем. Но нот что говорит со своей стороны Людвиг Б.:
«По правде говоря, Германия ничего не совершила за три столетия и только терпеливо страдала от всего, что другие пожелали дать ей выстрадать, но именно поэтому труды, страсти и утехи не изнурили ее неиспорченного сердца и ее целомудренного духа! Она накопит себе запас свободы и добьется победы.
День ее настанет, и малого потребуется, чтобы ее разбудить: доброго расположения духа, улыбки сильного, небесной росы, оттепели, одним безумцем больше или одним безумцем меньше, наконец, просто не потребуется ничего — хватит колокольчика, дребезжащего на шее у мула, чтобы с гор покатил обвал. И тогда Франция — ее малым не удивишь, — эта Франция, что одним ударом в три дня завершила дело трех веков и перестала восхищаться своими собственными свершениями, посмотрит в оцепенении на немецкий народ и великое ее удивление не будет изумлением: оно будет восхищением».
Однако кем был или кем не был этот человек, привлекший всеобщее внимание тем, как он устанавливал европейское равновесие, складывая все только на одну чашу весов, ничего не отдавая на другую; относился ли он к старой или к новой дипломатии — все это не имело особого значения! Не было человека, не ожидавшего, что с минуты на минуту граф потребует роспуска Палаты или Палата возведет обвинение на графа.
Победа над Шлезвиг-Гольштейном подвела его к вершине удачи, но новые осложнения, возникшие по поводу избрания герцога Августенбургского, опять поставили под вопрос все, вплоть до гениальности графа; вот почему во время продолжительной встречи с королем, в тот самый день и час, с каких началось наше повествование, графу показалось, что его власть качнулась, и охлаждение к себе Вильгельма I он отнес на счет вечного недружелюбия королевы по отношению к нему.
Правда, до этого времени граф Эдмунд трудился в своих собственных интересах, никою не извещая о своих планах, и хранил до подходящего случая объяснения, надеясь перетянуть монарха на спою сторону величием и четкостью замыслов, и тогда, приняв за основу действий смелый государственный переворот, создать власть более крепкую и неуязвимую, чем когда-либо прежде.
Итак, он только что расстался с королем, решив подтолкнуть обстоятельства к такому объяснению, как можно более близкому, и рассчитывая на телеграфные сообщения, ему самому уже известные, чтобы побудить город к пол нению, что совпадало бы с его интересами и вновь позволило бы ему обратиться к вопросу о войне, которая одна только и давала ему надежду на спасение.
И вот, целиком погрузившись в эту мысль, глубоко озабоченный, он вышел из дворца и не только едва заметил взбудоражившее столицу огромное оживление, но и не увидел, проходя мимо театра, как молодой человек лет двадцати пяти-двадцати шести отделился от одной из колонн театрального здания — перед этим он стоял, опершись о нее, — и пошел вслед за графом, как тень, повторяя все зигзаги, к которым того принуждали на его пути группы собравшихся людей.
Пару раз, однако, граф Эдмунд оборачивался, как если бы такое преследование на близком расстоянии открывалось ему под действием магнетических токов, дающих человеку предчувствие опасности, которой он подвергается. Но всякий раз, замечая в трех шагах от себя лишь изящного молодого человека, явно из того мира, к которому он и сам принадлежал, граф весьма равнодушно смотрел на него. Только миновав Фридрихштрассе и пересекая мостовую, чтобы перейти с правой стороны прогулочной аллеи на ее левую сторону, он наконец заметил это непонятное стремление молодого человека обязательно пересечь мостовую как раз за его спиной.
После чего граф принял решение спросить у этого господина, настойчиво старавшегося исполнять роль его тени, ради чего он следует за ним. Находясь еще на некотором расстоянии от толпы, граф вполне мог, не поднимая скандала, потребовать объяснений.
Но молодой человек не дал ему на это времени. Граф Эдмунд успел сделать четыре-пять шагов подругой стороне аллеи, как вслед за резко прозвучавшим в его ушах выстрелом он почувствовал, что на уровне его воротника, у самой шеи, пронесся вихрь ветра от пули.